Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крупнейшая террористическая атака на американской земле произошла в век цифровых технологий, что и распространило последствия теракта на большую часть земного шара – хочется нам это признавать или нет. Конечно, причиной тому, что большая часть наших программ слежения была реализована во время величайшего страха и оппортунизма, был объявлен терроризм. На самом деле страх – вот что есть настоящий терроризм, и совершила его политическая система, искавшая любого оправдания применению силы. Американские политики не столько боялись террора, сколько боялись показаться слабыми или нелояльными по отношению к своей партии; нелояльными по отношению к спонсорам их политической кампании, обладавших безмерными аппетитами на государственные контракты и нефтепродукты с Ближнего Востока. «Противодействие террору» стало сильнее самого террора: панические действия государства, не имевшие аналогов по материально-техническим возможностям, ничем не ограниченные в сфере политики, тупо равнодушные к верховенству права. После 11 сентября все приказы разведсообщества провозглашали миссию «Больше никогда!» – которая никогда не будет выполнена. Десятилетие спустя стало ясно – по крайней мере мне, – что «призрак терроризма», которым политическая элита так активно запугивала массы, не был беспокойством или ответной реакцией на какую-либо специфическую угрозу, а только циничным устремлением насадить страх, который требовал бы постоянной непрекословной бдительности.
После десятилетия массового слежения технология показала, что представляет собой мощное оружие – не столько против террора, сколько против самих свобод. Продолжая эти программы слежения, продолжая эту ложь, Америка защитит самую малость, не выиграет ничего, а потеряет многое, и главное – разницу между «мы» и они», когда-то полярными противоположностями, обозначившимися после 11 сентября.
Конец 2011 года прошел в череде повторяющихся судорог и бесчисленных посещениях врачей и больниц. Меня просвечивали, тестировали, мне выписывали стабилизирующие состояние лекарства, но они затуманивали мой рассудок, вгоняли меня в депрессию и сонливость, лишали возможности сосредоточиться.
Я не понимал, как буду жить дальше с этим, как его называла Линдси, «состоянием», не потеряв при этом работу. Как старший технический специалист ЦРУ в компании Dell, я обладал невиданной гибкостью: мне было достаточно телефона, я мог работать дома. Проблема была в личных контактах. Обычно встречи происходили в Виргинии, а я жил в Мэриленде, штате, где закон запрещал людям с эпилепсией водить машину. Если меня бы застукали за рулем, то лишили бы водительских прав, а вместе с этим – возможности ездить на встречу, которая единственная, среди прочих других обязанностей, не подлежала обсуждению.
В конечном итоге я отступил перед неизбежностью, взял отпуск по временной нетрудоспособности и ретировался на подержанную мамину кушетку. Цветом она была под стать моему настроению, но очень удобная. На многие недели она стала эпицентром моего существования – местом, где я спал, ел, читал и снова очень много спал; где бесцельно прозябал, пока время морочило мне голову.
Не помню, какие книги я пытался читать, но точно помню, что не мог одолеть больше страницы, а потом закрывал глаза и откидывался на подушки. Я не мог сосредоточиться ни на чем, кроме моей слабости. Тот неспособный контактировать тюфяк, бывший когда-то мною, теперь неподвижно валялся, тыча пальцем в экран телефона, который был единственным источником света в комнате.
Я прокручивал новости, потом дремал, снова новости и снова сон, а тем временем протестующих в Тунисе, Ливии, Египте, Йемене, Алжире, Марокко, Ираке, Ливане и Сирии бросали в тюрьмы, подвергали пыткам – или просто убивали в перестрелках на улицах тайные агенты кровожадных режимов, многим из которых Америка помогла остаться у власти. Страдания того периода были безграничны, они закручивались по спирали, переходя к очередному новому витку. То, на что я смотрел, – было сплошное отчаяние, по сравнению с которым мои собственные невзгоды казались пустяком. В морально-этическом отношении они были ничтожными, ибо я находился в несравнимо более привилегированном положении.
По всему Ближнему Востоку ни в чем не повинные жители жили под постоянной угрозой насилия, без электричества и примитивных удобств, испытывали затруднения с работой и образованием. Во многих регионах не было доступа даже к минимальной медицинской помощи. Каждый раз, когда я сомневался, что мои тревоги по поводу массовой слежки и отсутствия приватности были обоснованными, мне нужно было просто посмотреть на лозунги, которые провозглашались на улицах Каира, в Сане, в Бейруте, Дамаске и Ахвазе – в любом городе или провинции, охваченных Арабской весной и иранским «Зеленым движением». Народные массы требовали положить конец притеснениям, цензуре, неопределенности. Они заявляли, что в подлинно справедливом обществе люди не подотчетны правительству, а правительство, напротив, подотчетно людям. Хотя и казалось, что каждая новая толпа в каждом новом городе преследовала свои особенные мотивы и ставила свои особенные цели, у всех них была одна общая черта: неприятие авторитаризма, возвращение к принципу гуманности, утверждающему, что индивидуальные права являются врожденными и неотчуждаемыми.
В авторитарном государстве права исходят от государства и предоставляются людям. В свободном государстве права исходят от людей и передаются государству. В первом случае люди являются субъектами, или подданными, которым разрешено иметь собственность, получать образование, работать, отправлять религиозные обряды и говорить, покуда государство им это позволяет. Во втором случае люди являются гражданами, которые согласны быть управляемыми на основании договора между властью и обществом, который должен периодически обновляться и может быть конституционно отменен. Именно в этом и заключается разница между авторитарным и либерально-демократическим обществами, и в этом, как я убежден, состоит главный идеологический конфликт моего времени. Не в ходульном, предвзятом споре о вечном различии Востока и Запада – и не в реанимированном крестовом походе против христианства или ислама.
Авторитарные государства обычно не являются правовыми: это государства, лидеры которых требуют от своих подданных лояльности и враждебно относятся к несогласным. Либерально-демократические государства, напротив, не выдвигают подобных требований, но, напротив, напрямую зависят от каждого гражданина, который добровольно принимает на себя ответственность за защиту свобод всех и каждого независимо от их расы, этнического происхождения, веры, способностей, пола и ориентации. Любой коллективный договор, основанный не на крови, но на согласии, в конечном итоге ведет к эгалитаризму, равенству всех граждан. И хотя демократические режимы часто отходили от своих идеалов, я все равно верю, что это единственная форма правления, которая в полной мере позволяет самым разным людям уживаться вместе, будучи равными перед законом.
Это равноправие подразумевает не только права, но и свободы. Фактически многие права, наиболее ценные для граждан демократических государств, не предусмотрены законом, а вытекают из него косвенно. Они существуют в пустом пространстве, созданном посредством ограничения государственной власти. Например, американцы имеют «право» на свободу слова и свободу прессы, потому что правительству запрещено эти свободы ущемлять. Они имеют «право» на свободное отправление культов, потому что власть не может принимать законы, относящиеся к религиозным верованиям, а «право» на мирные собрания и протесты гарантировано людям потому, что запрещены какие бы то ни было законы, объявляющие, что этого делать им нельзя.