Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девятнадцатого октября 1964 года Мила с тремя новыми подругами ходила встречать космонавтов Владимира Комарова, Константина Феоктистова и Бориса Егорова. Они отправились в космос при Никите Хрущеве, а когда вернулись на Землю, он уже был тихо смещен со своего поста — в результате заговора членов Политбюро на его месте оказался Леонид Брежнев. Для советского народа смена высшего руководителя прошла почти незаметно, но для моих родителей более жесткая политическая линия Брежнева не сулила ничего хорошего. Мила с подругами восторженно махали космонавтам, которые под легким морозцем проезжали в открытой машине по улице Горького. Потом девушки зашли в многолюдное кафе, где проговорили до самого вечера. Однако ни новая работа, ни поддержка друзей не смягчали горечь разлуки с любимым.
Я отчаянно надеюсь, что наша любовь не умрет; я так хочу быть с тобой, что, кажется, если бы мне пришлось выбирать, я бы предпочла умереть, чем никогда тебя не увидеть. Честное слово! — писала Мила в один из осенних вечеров. — Я тоскую по тебе, ужасно страдаю. Никого и ничего не хочу ни видеть, ни слышать. Мне хочется кричать на весь мир от любви, от отчаянья, от такой жестокой и несправедливой судьбы!
Когда я читал письма моих родителей, сидя у огня на даче вместе с моей будущей женой, я испытал удивительное чувство. Ксения устроилась на диване и читала их вслух, с трудом разбирая беглый почерк, а я расположился на полу и делал заметки, не в силах избавиться от жуткого ощущения, словно оба они умерли и я их потерял. Их голоса, повествующие о событиях личной жизни и страданиях каждого, звучали из такой дали, будто я извлекал на свет давно пережитые факты. Во всем, что они говорили и чего недоговаривали, чувствовалась огромная сила, и я никак не мог стряхнуть с себя это наваждение, даже когда звонил маме и слышал ее голос. Мы с ней говорили о будничных делах, но я не мог заставить себя признаться, что я чувствую и как переполнен восхищением и любовью. И глубокой грустью, ведь я знал — родители мои воссоединились, но их тайная надежда на то, что огромным самопожертвованием и борьбой во имя любви они смогут компенсировать свое несчастливое детство, в конце концов не осуществилась.
Мне хочется говорить тебе о своих чувствах, о своей глубокой, теплой, безграничной и бесконечно грустной любви к тебе, — писала моя мать. — Мои письма кажутся сухими, потому что невозможно выразить словами то, что со мной происходит, — одновременно что-то прекрасное и ужасное. Это чувство светлое и чудесное, но обжигающее болью.
Зима обрушилась на Москву, а чуть позднее и не так резко — на Оксфорд. Мервин продолжал писать всем, кто мог бы ему помочь. Однако становилось ясно, что быстрого решения проблемы ожидать нельзя. Они с Милой по-прежнему каждые две недели по 10 минут говорили по телефону, что было довольно разорительно, хотя и условились оплачивать разговоры по очереди. За каждый международный звонок Мила выкладывала 15 рублей 70 копеек при стоимости минуты 1 рубль 40 копеек — весьма солидный расход при ее зарплате восемьдесят рублей в месяц. Но для нее эти телефонные «свидания» с Мервином стали жизненно необходимыми. Она готовилась к ним так тщательно, как будто он действительно ждал ее на Центральном телеграфе, а до нее доносился лишь его далекий голос и потрескивания телефонной линии. Мила никогда не надевала туфли, которые не нравились Мервину, просила Надю завить ей волосы, надевала новый плащ и брала новую сумочку. Когда я размышляю об их переписке, именно этот образ мамы ярче всего встает передо мной: невысокая прихрамывающая женщина в своем самом красивом наряде, с тщательно уложенными волосами идет к остановке троллейбуса на Гоголевском бульваре, радуясь предстоящему свиданию с самым красивым и любимым человеком на свете.
Не переставая хлопотать о разрешении на брак с Милой, Мервин заканчивал работу над своей первой книгой, посвященной социологии советской молодежи. Писал он с 1958 года с перерывами, и теперь перед ним лежала верстка, оставалось внести последние исправления. Мервин надеялся, что благодаря этой публикации сделает академическую карьеру и станет постоянным членом ученого совета колледжа, к чему он стремился всю свою взрослую жизнь. Но теперь, когда борьба за Милу превратилась в войну на изнурение, он забеспокоился. А что, если эта книга, при всей безобидности материала, оскорбит Советы и помешает его усилиям вызволить Милу?
После нескольких недель тяжких раздумий он решил не рисковать, позвонил издателю «Оксфорд Юниверсити Пресс» и попросил исключить книгу из плана. Это вызвало в прессе и в колледже Св. Антония настоящий шок, все сочли его поступок невероятной жертвой. Да и сам Мервин не мог не сознавать, что наносит своей научной карьере непоправимый вред. «С одной стороны, это хорошо, — писал он Миле о своем решении. — Но потрачено столько сил, столько нервной энергии, и все напрасно…» Теперь, когда я заканчиваю свою собственную книгу, над которой работал целых пять лет, жертвенный поступок отца кажется мне невообразимо тяжелым. Ему долго еще не верилось, что он сделал это сам.
Двадцать шестого апреля 1965 года КГБ арестовал Джералда Брука, молодого лектора, которого Мервин знал еще по МГУ, когда они оба приехали туда по студенческому обмену. Его забрали на московской квартире агента Народно-трудового союза, или НТС, злополучной антисоветской организации, которую финансировало ЦРУ. Как выяснилось позже, работа этой организации фактически была сорвана, так как в нее проникло почти столько же советских информаторов, сколько было собственных агентов. Брука взяли с поличным на конспиративной квартире, куда он явился с пропагандистскими листовками для передачи агитаторам, но тех арестовали несколько дней назад, и Брук буквально оказался в руках у поджидавших его сотрудников КГБ.
Когда-то, еще в Оксфорде, НТС пытался завербовать и Мервина. Старый русский эмигрант Георгий Миллер уговаривал Мервина перевезти пачку листовок связному в Москве. Отец благоразумно отказался; и тогда Миллеру удалось договориться с Бруком. Вот от чего уберег меня Господь, подумал Мервин, прочитав об аресте Брука.
Брука судили за антисоветскую деятельность и приговорили к пяти годам лишения свободы. Советская пресса воспользовалась этим случаем и развернула антизападную кампанию. Во время суда над Бруком в антисоветской деятельности был обвинен и Мартин Дьюхерст, бывший посольский коллега Мервина, а также Питер Редуэй, еще один знакомый Мервина, также выдворенный из Советского Союза. К счастью, имя Мервина не упоминалось ни на суде, ни в газетах по причинам, оставшимся ему неизвестными.
Вскоре появились слухи, что советское руководство хочет предложить обмен арестованного в Москве Брука на супругов Крогер, Питера и Хелен, американских коммунистов, которые были советскими шпионами. В 1940-х годах они в качестве курьеров обслуживали шпионскую сеть вокруг Манхэттенского проекта в США, а позднее выполняли в Соединенном королевстве менее значительные задания советской разведки. В Англии Крогеров осудили на двадцать лет за шпионаж, когда было установлено, что они руководили шпионской сетью в Портленде, где проходили испытания британских ядерных подлодок. Скромное курьерское задание аспиранта Брука никак не соответствовало тому вреду, который нанесли британской военной науке Крогеры, и Мервин, как и многие другие, заподозрил, что тот оказался пешкой в крупной игре. В интервью, которое в 1990-м Крогеры дали Би-би-си, они сами это подтвердили. Брука арестовали специально, как разменную карту, чтобы использовать для возвращения Крогеров, на чем настаивал их лондонский шеф от КГБ Конон Моло́дый, известный также под именем Гордон Лонсдейл, — он избежал ареста и скрылся на родине, когда шпионская сеть была свернута, после чего посвятил себя освобождению своих прежних агентов.