Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дядя Яша, – уточнил я, уже понимая, что честного ответа никогда и ни от кого не получу.
– Твой папа полярник, – сказала мать и уставилась в цветной телевизор «Рубин».
Там, на фоне пустого и гнетущего экрана, в немом и безразличном беззвучии, лупоглазый человек в роговых очках размахивал в разные стороны волосатыми руками, разевая красный зубастый рот и шевеля толстыми пальцами, как знаменами на первомайской демонстрации, раздавая неведомые установки. Возле светящегося квадрата стояла двухлитровая банка с рыжеватой водой из-под крана, над которой летала цветочная мушка, заведшаяся на угасающей фиолетовой традесканции.
Подошла кошка и уселась возле меня. Подняла серую лапу и стала вылизываться. Я пытался привлечь ее внимание, но она никак не реагировала, и только один раз чуть скосила в мою сторону желтые глаза, – видимо, не могла понять, зачем я это делаю, неужели я столь несамодостаточен, что постоянно отвлекаю занятых кошек от важных дел.
Человек – это невидимая сеть. Тысячи волокон связывают нас друг с другом, мы даже не замечаем и не понимаем, зачем нам повстречался тот или иной человек, и только упустив его или же, наоборот, неожиданно обретя, осознаем его значимость. А все потому, что если в лесу загорается ель, именно в дремучем и обширном лесу, а не сухостой на отшибе, то огонь немедленно перекидывается на соседние деревья. Ведь жить надо вместе и умирать надо вместе.
Кошка подошла и понюхала туфли Якова Борисовича, а потом неторопливо улеглась, закрыв глаза и блаженно растянувшись вдоль лавки.
Планшеты совсем не умеют играть в шахматы. Я играю по сети по всему миру с людьми разных знаний и разного мастерства. Одно время казалось, что компьютер победил человека (это правда) и что Великая Игра умерла, но потом появился интернет, и мы стали соревноваться по сети. Любимый мой Люблинский парк опустел. Зачем тащиться десять минут, если можно сражаться, не выходя из дома, а если надо, то и на деньги.
– Что это? – спросил из-за спины сонный голос. Казалось, человек не успел ни почистить зубы, ни поставить на газовую плиту, на черный, слегка поржавевший рассекатель турку с коричневыми бисеринками кофе, ни как следует промыть склеенные ото сна глаза и отекшее, набухшее лицо.
Я, не оборачиваясь, что-то хмыкнул. В этот момент я пожалел, что во время игры по сети не слышно, как шахматные фигурки, утяжеленные снизу свинцовым грузом, бьют массивным дном по двуцветной поверхности, издавая глухой приятный звук. Программистам никогда не удастся этот звук воссоздать, потому что никто не догадается, как это важно, чтобы кони, пешки и слоны стучали по доске.
Я обернулся. Яков Борисович смотрел мимо меня на десятидюймовый жидкокристаллический экран, где разыгрывалась драматическая партия. Мой невидимый соперник из Бодайбо, какой-то полуночник, по всем правилам «Моей системы» Нимцовича давил по линии «с», я же вместо организации атаки на королевском фланге занимался какой-то ерундой.
– Что это? – переспросил дядя Яша. – Что-то знакомое…
«Господи, – подумал я, – Мастер забыл французскую защиту».
– Дядя Яша, вы помните меня? Я Костик.
Дядя Яша обернулся, посмотрел на меня, но я так и не понял, узнал ли.
Как много вокруг несчастливых людей. Есть богатые, довольные, стремящиеся, любимые, с детьми, властные, знаменитые, но счастливых – нет. Иногда мне кажется: счастье – кунжутное семечко. Неведомый кулинар в белом накрахмаленном колпаке набекрень забыл обеспечить оптовые поставки кунжутных зерен на одну шестую часть суши. Теперь в его непритязательной стряпне нет ни радости, ни запаха, ни красоты.
– Хочу есть, – произнес Яков Борисович, немного стыдясь сказанного. У меня складывалось впечатление, что Яков Борисович с трудом формулирует, что чувствует и в чем нуждается. Понимая, что вторично он уже ничего у меня не попросит, я захлопнул черный планшет на середине партии и повел дядю Яшу к себе.
Мы шли мимо вонючей парфюмерной палатки с залежами брендового китайского контрафакта, мимо мрачной школы с настороженными и опасливыми учениками, сбивающими незрелые яблоки в ветвистом саду, мимо детской площадки с курившими мамашами, мимо ощенившейся суки, щенки которой тыкались носами в ладошки мучивших их пацанов. Мы шли в наш старый любимый дом на улице 40 лет Октября, в просторную квартиру на первом этаже, с трехметровыми потолками и настоящей ампирной лепниной. Туда, где в детстве я жил вместе с дядей Яшей и мамой.
Около магазина «Все по 36» он остановился. Когда-то, в дособянинскую эпоху, на этом месте стоял ларек с разливным светящимся полупрозрачным пивом, которое в захватанные жирные кружки, измазанные прилипшей рыбьей чешуей, наливала разбитная словоохотливая буфетчица с выщипанными и нарисованными черным карандашом бровями, похожая на фарфоровую статуэтку немецкой крестьянки с губительными для мужской фантазии формами. К ней лезли пьяные мужики, но здесь же, рядом, за углом магазина, таился ее муж, субтильный, худой безработный в интеллигентных очочках. Когда гормоны любви выходили из-под контроля, он появлялся из засады, молчаливый, гордый и требовательный, и толпы алчущих расступались перед ним, успокаивая буфетчицу и внося стабильность в рабочий процесс.
– О, сушечки мои, – воскликнул Яков Борисович, и мы, постояв на эпическом месте, наполненном для него былой значимостью и ушедшей молодостью, двинулись далее.
Мы никогда не выходили на улицу вместе: я, Яков Борисович и мама. Словно дядя Яша знал, что рано или поздно отношения закончатся. У него были свои дети и своя семья. Но однажды его отпрыски и жена уехали в Крым, и мы пошли в ЦПКиО.
Палило солнце, необычное для мая в пыльной заасфальтированной Москве. Столица еще сохраняла приличный облик в парках и лесопосадках, у фонтанов и рукотворных прудов, но на площадях, выложенных скороспелой плиткой, на тучных и широких проспектах и на юрких шоссе в железном потоке скуластых машин Москва выглядела неврастеником, давно не посещавшим предписанное медицинское учреждение. Казалось, еще немного – и откуда-то свыше ей позвонит медсестра в белом чепце и напомнит о пропущенных сеансах у заслуженного стареющего психотерапевта, страдающего одышкой и еле заметным тремором.
Дядя Яша взял меня подмышки и поднял повыше, чтобы я мог лучше видеть, как взлетают шары. И в этом миг я понял, что и демонстрации, и красочные транспаранты, и портреты суровых вождей на соседском каменном с расстрельными дырками доме, и самый главный памятник в Москве с бесполезным мужиком, грозящим кому-то гранитным пальцем, и серьезные милиционеры в серых шинелях из валенок, и проплывающие по задумчивой мутной реке белозубые ракеты, полные танцующих людей, созданы лишь для того, чтобы дядя Яша поднял меня на руки.
Оттуда, сверху, я посмотрел на маму в розовом вязаном берете из журнала «Польская мода», и ощутил странную волну радости. Мама, облокотившись о железные ограждения, незаметно, ласково и нежно, как ночная тень, провела теплой тонкой ладонью по сутулой спине Якова Борисовича: от места, где хрупкая канавка врезается в плечи, до брючного ремешка, кожаного и пахучего, как животный мускус.