Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы явно ни были некоторые изречения, которые провозглашают разрыв между родителями и детьми, ориентированы эсхатологически, но это характерно не для всех из них. Слова из Мф. 23:9: «И отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Который на небесах» имеют принципиальное значение во все времена. Мы также не должны упускать из виду, что Иисус изображается в Евангелиях как защитник обязанности детей любить родителей и заботиться о них (Мк. 7:10–13) и при этом таким образом, что под защиту берется не обязательное послушание, а обязательная поддержка, в противовес фарисеям, стремившимся уменьшить ее в пользу ритуального жертвоприношения. Также и Мф. 10:37: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, недостоин Меня» нельзя ограничить эсхатологией[217].
Укажем, как Иисус ставит мотив идеи любви над мотивом награды. Здесь можно проследить последовательное развитие, как и в Его отношении к закону Моисееву, к национальным идеям и к другим проблемам. Вначале Иисус просто заимствует мысль о вознаграждении из иудаизма, но затем одухотворяет понятие награды, чтобы, наконец, его полностью упразднить и заменить милостью Божией (сравните, например, по возрастающей: Мф. 6:2; Мф. 5:12; Мф. 20:1–16; Лк. 17:10; Лк. 15:11–24). Гольцман выводит формулу: «Таким образом, вознаграждение становится милостью, а милость – наградой»[218]. В качестве помощи в исцелении от страха замена обещанием милости награды по заслугам или (необходимое следствие) кары за грехи, имеет невероятное значение, особенно когда этот строгий стандарт приписывается Богу, и божественное вознаграждение или прощение также переносятся в потусторонний мир.
Рядом с нравственными предписаниями закона соотечественники Иисуса ставили культовые. Чем сильнее Иисус позволял любви проявляться в полную силу, тем больше ограничивалась сфера ритуального поклонения с ее навязчиво-невротическим действием. Нет нужды прослеживать по отдельности ступени, которые еще более ясно показывают борьбу Иисуса за любовь как основную силу религиозной практики. В этих стадиях можно увидеть все большее обретение свободы от страха и тем самым свободы в целом. Каждый знает, что наряду с консервативными высказываниями, которые характеризуют Иисуса как послушного сына синагоги, встречаются в высшей степени радикальные. О правильном жертвоприношении Он говорит в наставлении, в котором нравственный долг оказывается важнее культового: «Если ты принесешь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой перед жертвенником, и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой!» (Мф. 5:23). Изгнание торгующих из храма (Мф. 21:12) едва ли можно вообще понять иначе, чем как упразднение культа жертвоприношений[219], потому что нигде не сказано, что Иисус хотел покарать каждого менялу и мелкого торговца за нечистое ведение дел.
Религия любви запрещает практиковать культ как принудительное достижение, как необходимую для умиротворения страха процедуру. Для стереотипных формул, которые дают столько удовольствия страдающим неврозом навязчивых состояний как в миру, так и в религии, и могут даровать им избавление от значительной доли боли, в благочестии Иисуса больше нет места. Даже молитва «Отче наш» не предназначена для бездумного повторения. Слова «молитесь же так» (Мф. 6:9) значат «в таком смысле и духе», иначе бы Иисус сказал: «Вы должны молиться только так». Ведь и святейшая из всех молитв, как и любая другая, подвергается опасности превратиться в бессмысленную болтовню, в магическое действо, неисполнение которого воспринимается как грех и наказывается страхом, что часто можно увидеть у невротиков, как у взрослых, так и у детей.
От культа Иисус сохраняет только то, что исходит из любви к Богу и усиливает совершение любви. Меняет он и понимание молитвы. Один раз он ясно советует молить «неотступно» – в притче о человеке, в полночь разбудившем друга ради трех хлебов для гостя, и странно прилагает эту притчу к Богу, говоря, что друг согласится если не из дружбы, то по неотступности молящего (Лк. 11:5). Опять же, Он сравнивает Бога с неправедным судьей, защитившем вдову не ради справедливости, а из-за ее навязчивости, чтобы больше не докучала (Лк. 18:1–8). Огромная пропасть отсюда до Гефсиманской молитвы: «Не Моя воля, а Твоя да будет!» Первые молитвы – обычай ради земной выгоды; Гефсиманская молитва становится выражением желания помощи Божией в смертных страданиях, уверенности в близости Божией и силы смирения перед волей Отца. Возглас на кресте: «Боже мой! Боже мой! Для чего Ты меня оставил?» (Мк. 15:34) – это не крушение веры в помогающую близость Божию, а наоборот. Сказанные на арамейском слова – начало 21-го псалма, в котором несчастный, чье положение имеет сходные черты с ситуацией Иисуса, жалуется Богу на свои страдания, с верой обращается за помощью и предсказывает спасение (стих 23 и далее). Когда распятый Иисус в час смерти произнес этот текст из псалма, Он, очевидно, думал обо всем псалме, исполненном надежды и непоколебимой веры в Бога.
Очевидно, что в такой ревностной молитве содержится чрезвычайная сила для предотвращения и устранения страха. Христианин не прячет песнь в себе, он приносит ее Богу и тем самым уменьшает опасность пагубного вытеснения. Он знает, что его оберегает любящий Небесный Отец, всемогущий вершитель чудес. Он больше не страдает и не рискует в одиночестве, ибо с ним Господь. Он сам и его стремления не кажутся ему важными, он все приносит Богу и все делает для Него и Его святых замыслов.
Покаяние, которого требовал Иисус, выходит за пределы культа. Его требовал уже Иоанн Креститель, но с оттенком угрозы. У Иоанна покаяние, как говорит Дибелиус, означало «святой ужас»[220], который охватывал несвятого рядом со святостью Божией. Для Иисуса покаяние – нечто совершенно иное. На самом деле слово означает «изменение сознания», «перемена разума». Слово, которое, вероятно, произносили Иоанн и Иисус (tešuba), означает изменение и при этом разрыв с прежним образом жизни[221]. Однако хотя это изменение, которое, без сомнения, и, по мнению Иоанна, должно было исходить из преображенного образа мыслей, составляет часть Его гневной проповеди и благодаря возвещению будущего Страшного Суда приобретает свой мрачный оттенок (Мф. 3:2), «преображенный образ мыслей» (метанойя) для Иисуса нераздельно связан с проповедью Евангелия (Мк. 1:14 и далее: «Пришел Иисус… проповедуя Евангелие Царствия Божия и говоря, что исполнилось время и приблизилось Царствие Божие: покайтесь и веруйте в Евангелие!»). Так отменяется мрачный характер покаяния – оно озаряется лучезарным светом Благой Вести и неминуемым приближением Царствия Небесного. Это, конечно, не исключает того, что покаяние и для Иисуса включает в себя серьезное раскаяние. Но страх не допускается, преобладает доверие к милости Божией. В притче о блудном сыне Иисус показывает, как чистосердечное признание совершенных грехов и возвращение к Небесному Отцу с искренней готовностью к смиренному и верному служению милость Божия считает достаточным для того, чтобы простить грехи и умножить радость в Царствии Небесном. Прощение грехов происходит свободно, gratis, из чистой gratia Dei, милости Божией, когда в душе грешника соблюдены условия, достичь которых и был призван ритуал, хотя слишком часто результаты были едва заметными, ибо жертва превращалась в бездушный ритуал, – а она очень легко может в него превратиться. В таком виде покаяние утрачивает ужас и становится деянием доверия; мы возвращаемся в место вечной любви и милости. Покаяние обращает свое лицо вперед, а не назад, как прежде. Именно так и нужно понимать пятую строку молитвы Господней (Мф. 5:12). Здесь, как и в притчах о блудном сыне, о женщине-блуднице и о расслабленном, нет никакой искупительной расплаты. Ни разу Иисус не дал даже намека на то, что его слова не следует понимать буквально и что прощение грехов случится лишь после того, как он принесет искупительную жертву за них в Своей смерти. Иисус не был последователем Павла и не применял иезуитские намеки. Он хотел, чтобы Его понимали именно исходя из Его собственных слов, и именно так Его следует понимать.