Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Время уходит, Филипп. Время как песок, и скоро сосуд жизни твоей мамы опустеет. Скоро будет слишком поздно».
Как он вообще мог быть уверен в том, что еще не слишком поздно? Если сосуд ее жизни уже…
Нет. Нет, даже думать об этом он не хотел. Не позволял себе. Время еще оставалось. Нужно было верить в это. Время еще оставалось.
«Но оно не стоит на месте, Филипп. Поторопись».
— Знаю, — произнес он сквозь зубы и стукнул себя по лбу. Что-то важное он выпустил из виду. Он знал это, чувствовал это. Что-то, связанное с обломком рога и дьяволом на лестнице. Сгорбленным низеньким дьяволом. Голосом, слабым и дребезжащим. И болезнью Люцифера. Три факта. Филипп не сомневался, что они как-то связаны между собой. Но как?
Думай! Думай, черт тебя побери! Думай, черт…
«…ведь время уходит. Время уходит…»
— Ура! Готово! — радостно воскликнула Сатина, нарушив ход мысли Филиппа.
Черт, ему почти удалось. Почти. И вот…
— Взгляни-ка, Филипп. — Сатина подошла к нему. В одной руке она держала дневник, а в другой — листок с поддельными подписями. — Видишь разницу? Смотри на эту, в правом нижнем углу. Похожа на его подпись больше, чем настоящая. Кокабель в жизни не дога…
Филипп вытянул вперед руку. Выхватил листок и разорвал его в клочья в безумном порыве. Он чувствовал, как отчаяние перерастает в неистовый припадок ярости.
Резкая боль пронзила бугорки на его лбу, но Филипп не придал ей значения, а из горла вырвался крик такой невероятной силы, которая прежде была ему неведома. Он кричал во все горло, выпуская из сердца всю боль, бессилие, страх и гнев. И всю свою ненависть. Потому что в это мгновение он ненавидел. Всем сердцем ненавидел. Ненавидел Мортимера за хладнокровие, его проклятое хладнокровие, ненавидел отца за то, что он умер, и мать, потому что она должна была умереть, ненавидел себя, потому что не мог ее спасти. Даже Сатину он ненавидел.
И он кричал и кричал, пока в легких не закончился воздух, и он в изнеможении затих.
— Фи-Филипп? — запинаясь, позвала Сатина, когда крик его наконец-то смолк, и единственным звуком было лихорадочное дыхание. — Филипп, что случилось?
Он откашлялся и присел на кровать.
— Почему ты кричал? — Сатина села рядом, взяла его за руку. Филипп почувствовал, что она дрожит. — Ты кричал… Ты кричал, как они. Как грешники. И шишки у тебя на лбу, Филипп. Они как будто… подросли. Какого дьявола?
Филипп отдернул руку, внезапно ощутив стыд. Но Сатина снова взяла ее и не отпускала, именно это было нужно ему сейчас.
— Я кое-что утаил от тебя, — произнес он. — Кое-что, что следовало рассказать.
При этих словах из его глаз покатились тихие слезы.
Он рассказал ей все — о маминых песочных часах и о сделке со Смертью — и от его рассказа глаза Сатины наполнились слезами.
— Твоя мама, — прошептала она. — Не представляю… Как, наверно, ужасно знать об этом. — Она крепче сжала его руку. — Я догадывалась, что с тобой что-то не так. По тебе было заметно. Ты… изменился. Но не хотела спрашивать. Ты должен был рассказать сам.
Сатина выпустила руку Филиппа. Повернула его лицо к себе, так что теперь они смотрели друг другу в глаза:
— Нужно было рассказать мне, Филипп. Невозможно держать такое в себе. Невозможно быть таким сильным. Почему ты ничего не говорил мне?
Филипп грустно улыбнулся.
— Я боялся, что расплачусь, — ответил он, и его глаза снова стали влажными от слез.
На этот раз Филипп плакал долго, а Сатина просто сидела рядом, крепко обняв его за плечи.
Когда слезы кончились, и в комнате снова стало тихо, Сатина, немного помолчав, произнесла:
— Может, ты и боишься, Филипп. Но из всех, кого я знаю, ты самый смелый.
Она наклонилась и прикоснулась губами к его губам. Долгий и нежный поцелуй немного развеял печаль в его сердце.
Потом Сатина выпрямилась и внимательно, почти с любопытством посмотрела Филиппу в глаза. Оба не проронили ни слова.
— Тебе немного лучше? — спросила Сатина, немного погодя.
Филипп, сердце которого стучало теперь совсем иначе, кивнул.
От последовавшей за этими словами тишины почти стало неловко, если бы ее не нарушило голодное урчание в животе Сатины. Друзья расхохотались.
— Хочешь есть? — спросил он.
— Очень, — ответила она.
— Я тоже. Принесу что-нибудь из кухни.
Филипп встал с кровати и направился к двери. Потом обернулся и осторожно откашлялся:
— Сатина?
— Что?
— Спасибо.
— Как ты там на это обычно отвечаешь? — она сделала вид, что пытается вспомнить его слова. В глазах зажегся таинственный огонек. — Может, в другой раз?
* * *
По дороге на кухню Филипп все еще чувствовал нежный поцелуй Сатины на губах — голова шла кругом. Черные чувства, внезапно нахлынувшие на него, никуда не делись. Но поцелуй разом оттеснил их на второй план, и когда он спускался вниз по лестнице, тяжелое бремя казалось на несколько килограммов легче.
Он добрался до кухни, где из-за закрытой двери было слышно, как Равина гремит кастрюлями и сковородами.
Филипп осторожно заглянул к ней. Кухарка стояла у плиты, где вовсю горела каждая конфорка. Из-под крышки большого железного горшка вырывался зеленоватый пар. Крышка была плотно закрыта, а под ней нечто живое с истошными воплями колотилось о стенки горшка.
— Привет, Равина, — поздоровался Филипп, и кухарка обернулась. Стиснутые зубы, непреклонный взгляд, но, увидев Филиппа, она растаяла и улыбнулась.
Равина подошла поближе, чтобы крепко обнять его, но вдруг одумалась и просто погладила по щеке, чему Филипп очень обрадовался. Фартук Равины был забрызган кровью.
— Здравствуй, мой мальчик. Я много думала о тебе. Несладко тебе пришлось этой ночью.
— Переживу, — сказал Филипп и понял, что на этот раз ответ был честным.
— Ты уже разобрался что к чему?
— Нет, еще нет. Как дела у?..
— Секунду, — перебила Равина и тяжелой поступью вернулась к горшку, в котором кого-то варили живьем. Она постучала по крышке большой поварешкой. — Хватит голосить, оглохнуть можно! — Крики возобновились с удвоенной силой. — Значит, ты сам напросился, — сказала кухарка, добавляя огня. Языки пламени лизнули горшок. Прошло несколько секунд. Грохот и крики затихли. — Так-то лучше! Не совсем по рецепту, но зато теперь все спокойно! Так о чем ты спрашивал?
— Просто хотел узнать, как у тебя дела? — сказал Филипп, искоса поглядывая на горшок. Он размышлял, что в нем варилось. На самом деле, лучше было не знать.