Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужик был стар и хил, седая бороденка его была изжелта-зелена от избяной курни, глаза закислы… Он повалился в снег, бойко запричитал:
– Помил, болярин! Помил! Стар я!.. – Он запрокинул голову, показывая свое лицо. – Помирать остался! Помирать, болярин! Куды мне, присмертному, в чужу землю?!
– Встань, – насупил брови Иван.
– Помил, боля!.. Помил! Стар я… Кой те ущерб от единого? Все сошли! Все, боля… Как ты и велел! Один я остался!
– Ай, башка пустой, – сказал ему Симеон и шпигнул в бок рукоятью плети. – Какой боярин? Царь!
– Ца-а?! – как предсмертный вздох вылетело из мужика, и он снова повалился в снег, зарылся в него руками, лицом…
Татары поспешно подняли мужика – он обмякло повис на их руках, будто мертвый.
– Отвечай, почто деревня спалена? Где люди?
Мужик вдруг ободрился, высвободился из рук татар, осторожно потребовал:
– Перекстись!
Иван медленно, но твердо перекрестился, хотя и билось в нем яростное желание тут же, сию минуту, отхватить за этот свой крест мужичью голову. Но понял он, что этим крестом добьется большего, нежели любой пыткой, и сдержал себя.
– Бают, до Бога высоко, а до царя далеко… Да, видать, услышал всевышний нашу мольбу?! Приближил тебя к нашей беде… – Мужик заплакал, громко, как ребенок. Слезы катились по глубоким морщинам на его щеках, как по желобкам, омочили бороду, упали в снег. – Государь-батюшка, радемый наш… Милосердный!.. Радетель и заступник!.. Согнали нас с земли, с отечества, как нехристей и татей. Согнали неповинно, несудно… Пришли люди с саблями да бердышами, болярин с ними, велели за рубеж убираться. Кто не хотел – нудьмо из изб вытягивали, а избы в огонь. Всех согнали… Я, батюшка, в ларь сховался. Схоронил меня старшой мой… Велел до Москвы дойти, правды поискать. Весну я ждал, батюшка-государь, – в зиму до Москвы не дойти.
– Али навадишь ты так неумно, старик, али затмение на тебя нашло? Может ли так статься, чтобы мои бояре мой люд с земли сгоняли?
– Богом клянусь, батюшка-государь! Троицей Святой! – Старик поднял глаза к небу, перекрестился, замер под пронизывающим взглядом Ивана.
– Ну, старик!.. – Иван резко втянул через ноздри воздух.
– Богом клянусь! – Старик перекрестился еще истовей.
– Сам зрел того боярина?
– Зрел, батюшка, – здаля! Он на коне осторонь сидел.
– Каков он – помнишь?
– Помню… Страшен! В доспехе кожном… Страшен, батюшка!
– Лицом каков?
– Лицом мощелуеват, с корней воронистой бородой…
– Пошто ж меня за него принял?
– Не за него, батюшка, за иного… А болярин всяк в страх! Одно, поди, у них умышленье?!
– То ты верно речешь, старик. – Иван чуть смягчил свой взгляд. – Твоими устами мед пить.
– Помилосердствуй, государь-батюшка, заступи долю нашу лихую!
– Смотри, старик!.. Собакам тебя кину на растерзание, коль тщишься лукавством меня обвести. Иль медом оболью и повелю боярам облизать тебя. Я повезу тебя с собой, старик, и покажу тебе мощелуеватого боярина с куцей воронистой бородой… А ты зри в оба! Да не затмит тебе Господь глаза. А ну, сигай-ка поперед меня на холку!
– Да я бежком, батюшка-государь!..
– Сигай, велю тебе!
Иван склонился с седла, ухватил старика за пеньковый подпояс, втащил на коня. Старик сжался, приник к холке, конь пугливо скосился на него, куснул удила, запрядал ушами.
– Батюшка… бежком я… – прошептал мужик.
– Молчи, старик!
Иван пустил коня по старому следу. Сзади приглушенно загалдели татары, разбирая своих лошадей. Их нетерпеливое ржание еще раз вспугнуло в сосняке заикастое эхо, оно раскатилось дробным щелком на все четыре стороны, унося с собой самые сильные звуки, и, когда они совсем пропали, стало снова тихо-тихо, только мягко шуршал под ногами коня сухой снег и слабо позвякивала послабленная Иваном узда.
Впереди по дороге двигалось войско. Токмаков не остановил полк, и голова его уже ушла далеко – версты за две, к невысоким белым холмам, рдеющим на солнце, словно тулье хорошо начищенных шлемов. За этими холмами был Невель. Иван выехал к дороге. Возле саней его ждали помимо Федьки Басманова и Васьки Грязного Ловкий и Токмаков.
Токмаков только увидел на Ивановом коне прижавшегося к холке мужика, сразу почуял недоброе. Больно уж ценен должен был быть Ивану этот мужик, раз он тащил его с собой.
Перед самым выступлением на Невель приходил к Токмакову Серебряный и просил передать Шаховскому в Невеле, чтобы тот, боже упаси, не замыслил какого-нибудь вредного дела или каких-нибудь козней против царя в этом походе. Не успел Токмаков предупредить Шаховского, а чуял, что козней-таки понастроил невельский наместник. Дорогу мимо покинутых деревень не иначе как с умыслом проторил, чтобы показать царю разор края и оправдаться этим за какие-то неправые свои дела. Косогор тоже в досаду царю выбрал. А царь, видать, проведал о чем-то и тащит теперь с собой этого мужика, чтобы изобличить Шаховского. Не успел Токмаков предостеречь его: не ожидал он, что царь вдруг догонит на полпути его полк и пойдет с ним до самого Невеля. Да если бы и ожидал, все равно не смог бы: гонца ведь не пошлешь! Такое передают с глазу на глаз.
Иван подъехал к своим саням, спустил мужика, спешился сам, отдал узду подошедшему Бек Булату.
– В сани его ко мне! – приказал он Федьке. – Закутай в шубу.
– Государь!.. – приковылял к Ивановым саням Левкий. – Вскую[73] те сей смерд? Аль на мысль на каку тя навел?
– Отступи, поп! – угрюмо кинул ему Иван, залезая в сани. – Пошто тебе ведать, коль и навел?!
– Эх, пошто?! – блаженно вздохнул Левкий и ревниво позыркал на мужика. – Аз бо також нужусь истой мыслию… Жажду те поведать, да ты все не потщишься внять мне.
– Поп! – Иван недобро сощурился, дернул плечом.
– Единым духом, государь!.. Шаховский посогнал смерда с корня! Сам!
– Ишь ты!
– Истинно, государь! – приткнулся Левкий к Ивану. – Не по приключаю[74] домыслил… Голос мне вещает… Душа моя непокоится: что еже обведут тя крамольники?
– Не обведут, поп. Бог не дозволит, ежели ты будешь почаще напоминать ему обо мне. Трогай, Басман!
3
Перевалили холмы, и показался Невель. Справа от него сплошной стеной вздымался бор, и крепость казалась каким-то диковинным зверем, выползшим на его опушку. Бор был пег от снега, крепость тоже была вся заснежена, лишь темнели стены и башни да макушки церковных шатров, вылизанные до черноты ветром.