Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван лежал в санях, запрокинувши голову и закрыв глаза, – расслабляющая, дремотная успокоенность охватила его. Ни мыслей, ни желаний – полная отрешенность от всего и от самого себя, словно он выполз, как змея при линьке, и из своей плоти, и из своей души, оставив в них все тяжелое, злое, больное, и только удивлялся и страшился этой ощущаемой непорочности, легкости и незащищенности.
Редко приходило к нему это чувство, так редко, что он даже терялся, когда вдруг ощущал в себе эту пустоту и легкость. И казалось потом, когда к нему опять возвращались мысли, злоба и боль, что это не он забывается недолгим покоем, а какая-то высшая сила искушает его иной долей, в которой нет ни зла, ни тягостей, ни терзаний и где не нужны ни его ум, ни воля, ни настойчивость, где вместо власти и славы – тихое почиванье и этот блаженный, непреходящий покой.
Иван открыл глаза, надеясь, что пустота и расслабленность исчезнут, придут какие-нибудь мысли и с него спадет эта тягостная оглушенность и замлелость. Но мыслей не было и оглушенность не спадала… Где-то под спудом таилась предательская податливость этой оглушенности и замлелости, не хотелось шевелиться, не хотелось держать открытыми глаза, но он упорно держал их открытыми, глядя из-под обреза козыря на пепелесое небо. Глаза от напряжения слезились, и к затылку продиралась жгучая резь, но он еще сильнее напрягал их, стараясь не моргать и не ослаблять в себе этого спасительного напряжения.
«Окликнуть Басмана?.. Пусть не молчит…» – подумалось ему, но он чувствовал, что ни единого звука выдавить из себя не сможет. Если бы Федька догадался и сам заговорил с ним… Но Федька не догадывается и молчит. Его молчание – как мстящий удар в спину. Он может отвратить его: крикнуть, позвать Федьку, и тот заговорит с ним, но ему хочется, чтобы Федька сам догадался, чтобы почувствовал… Но Федька молчит.
Иван смотрит на колышущееся над ним сизое полукружье неба и ждет. Чего – он не знает, но ждет. Мысли уже заполонили его голову, исчезла замлелость, исчезла легкость, как исчезает от тепла озноб, пустота и мрак наполнились светом и звуками, и он уже не чувствовал себя жалким и беззащитным выползышем, но все равно чего-то еще не хватало его душе, что-то не вернулось в нее, и он ждал.
Где-то рядом коротко щелкнула плеть, тонко, испуганно проржала лошадь, и опять щелкнуло, и опять заржала лошадь… Продробили копыта, проклекотали голоса… Над козырем неожиданно появилась Васькина голова, заслонила небо.
– Еще деревня, государь! – крикнул Васька. – Похоже, кинутая… Но дымок!
– Какой дымок? – вяло спросил Иван.
– Да от живых дымок!.. Не все убегли. Кто-сь там есть! Татары уж пустились… Доглядят! И к тебе доставят, кого сыщут.
– Не все убегли? – медленно выговорил Иван, совсем не вдумываясь в эти слова и выговаривая их только затем, чтоб еще раз услышать свой голос. И вдруг его словно ожгло. – Не все?! – прошипел он и быстро посбрасывал с себя шубы. – Стой! – приказал он Федьке. – Коня, Васька!
– Коня государю! – закричал Васька, сам не зная, где взять этого коня. Своего бесхвостого бахмата он не считал за коня.
Иван выскочил из саней, стряхнул с себя последнюю шубу: лицо его ощерилось, как у собаки.
– Коня, песья твоя кровь! – кинулся он к Ваське и стащил его за ногу на землю. – Подсоби!
Васька угодливо согнулся, подставил спину, напрягся… Иван тяжело наступил на него, оттолкнулся, впрыгнул в седло. Бахмат нехотя занурился в глубокий снег и медленно потащил по нему свое лохматое пузо.
Иван подтянул свои длинные ноги, бороздившие ломкую корку занастевшего снега, саданул бахмата по холке кулаком – тот пошел живей, но глубокий снег не давал ему разбежаться… Иван, устав колотить его кулаком, в остервенении оглянулся…
Бек Булат ожег плеткой своего солового, пустился на выручку к Ивану. Иван дождался Бек Булата, пересел на его жеребца. Тот яростно понес его к опушке молодого сосняка, где белыми комками торчали избы, ушедшие в снег по самые крыши. Изб было с полдюжины, но когда Иван подъехал ближе, то увидел засыпанные снегом остатки пожарищ и по ним присчитал еще с десяток. Большая была деревня и, хоть стояла на сыром корню[71], не бедна: на оставшихся избах крыши из смоленого теса, дворы обширны, с хлевами, амбарами, с колодцами, тыны не плетеные, а набранные из соснового колья – надолго городились. Такая деревня и под Москвой в редкость. Узри ее Иван непокинутой, неспаленной – порадовался бы! Теперь только зубами скрипнул.
Сколь уж обживает он этот край! Людей, что селятся здесь, от податей освобождает, из казны на подъем дает, войско в Невеле держит для защиты рубежа, чтоб спокойно, без страха селился и жил здесь люд. Местные ни в посоху, ни в рать не берутся, дорог не чистят, мостов не мостят, к городу камня, извести и колья не возят, на яму с подводами не стоят, ни наместнику, ни войску корм не дают, и суд им особый, и торговля без мыта… Но все равно народцу по порубежью не густо. Не любят селиться в таких местах. Беспокойно. Лучше подать платить, и дороги чистить, и корм готовить, и в посоху ходить, чем каждый год загадывать и ждать: будет война или нет? Как война, порубежные – или в плен, или по миру с сумой!
Нынешним летом кончился срок перемирия с Литвой, и Иван посылал Шереметева да татарских царевичей воевать литовские места у Орти, Шклова и Мстиславля, а литовский гетман Радзивилл приходил к Невелю. Большой урон причинил крепости гетман. Курбский с Шаховским сидели в Невеле с пятнадцатью тысячами войска и ничего не могли с ним поделать – еле отбились. От такого известия даже в Великих Луках весь посад сбежался в детинец[72], а порубежник и подавно заходился спасать свою шкуру. Порубежник спасается хитро: если к своим бежать далеко, он бежит к чужим, не дожидаясь, пока его силой уведут в плен. Добровольно прибежишь – надел получишь… Там же, на порубежье, только с другой стороны, – для такой же беспокойной жизни, как и там, откуда убежал, – но все-таки надел, а не тяжкая, бесправная кабала, когда уведут силой.
Возле самой деревни снег был еще глубже. Жеребец приустал, осмирился, пошел тише…
Татары не обращали внимания на подъезжавшего Ивана, видать, по жеребцу принимая его за Бек Булата, и продолжали шастать возле изб, как лисы, вынюхивающие добычу. От их резких криков взгудывала настоявшаяся тишина – и по сосняку ломилось вспугнутое эхо.
Иван подъехал к самым избам. Теперь татары узнали его. Замерли. Симеон, сидевший в седле, как на лавке, спрыгнул в снег, поплыл к Ивану.
– Один словили! – блеснул он глазами. – Мы его аркан путал. – Симеон повернулся, указал рукой. На одном из коней Иван увидел лежащего поперек холки связанного мужика.
– Распутать! – повелел он Симеону.
Татары стащили мужика с коня, развязали, поволокли к Ивану.