Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А Сталин что, не ошибается?»
Это было вскоре после революции. Гражданская война только-только утихла — еще пушки были горячие. Так случилось, что мои родители разошлись. Причин развода я не знаю, это их дело. Но с трех лет я периодически жил то у мамы, то у папы, а то и у бабушки. Когда мне было восемь лет, мы переехали из Харькова в Запорожье, и я жил постоянно с папой и мачехой. Это время — пик Голодомора. Голод был страшный. На улицах Запорожья лежали трупы мужчин и женщин. Надо было спасаться, куда-то уезжать.
Отец работал тогда на стройке. Но в 1933 году, на наше счастье, приехал вербовщик — приглашать рабочих в Ярославль. Отец принял предложение и стал прорабом на Ярославском резиново-асбестовом комбинате, который в ту пору занимался строительством клубов и школ в городе. Так случилось, что он построил ту самую школу № 37, в которой впоследствии учился я и в которой познакомился со своей первой и единственной любовью — Лидой Луговкиной. Однажды на школьном новогоднем вечере я пригласил Лидочку на танец и предложил: «Давай дружить!», и она сказала: «Давай!» Тогда мы в первый раз поцеловались. Это был мой первый поцелуй, и я запомнил его на всю жизнь.
В школьные годы я был всем примером. Папа меня отправлял в пионерские лагеря. А в пионерских лагерях проводились, как правило, военные игры. К 40-му году я уже был обладателем значков ГТО («Готов к труду и обороне!») и «Ворошиловский стрелок». Я сдал все нормативы. Мечтал о военной службе. И я был не одинок, потому что в то время об этом мечтало подавляющее большинство мальчишек. Десятилетнее образование было необязательным (обязательной была семилетка).
Пока я учился в военном училище, началась война. Мы дежурили в Москве вместе с курсантами других военных училищ и военных академий. Ночами ловили диверсантов, боролись с пожарами. А потом, когда немцы подошли к Москве, наш дивизион и вовсе выставили в полосе обороны 16-й армии. То есть я участник обороны Москвы.
Мне было девятнадцать лет, мальчик совсем. Я еще не брился, а меня уже назначили командиром батареи реактивных установок «Катюша», в которой сто пятьдесят бойцов, шесть офицеров и заместитель по политической части. Мне тогда казалось, что я такой взрослый, такой мудрый. И надо сказать прямо, вел я себя достойно.
Прошел Сталинградскую битву. Все двести дней битвы. Ранеными убывали очень многие. Их отправляли в госпитали, в медсанбаты. Ночью я получал пополнение, а днем от батареи оставалась половина. Я никогда не видел таких бомбежек, как в Сталинграде. Помню, как 23 августа в небе шли сотни бомбардировщиков и сыпали бомбы, словно горох. Казалось, никого после этого не могло остаться в живых. А мы выходили из укрытий и вновь открывали огонь по врагу. На участке, что защищал наш полк, мы ни разу не попятились.
Конечно, страх был. Я каждый день просыпался с мыслью: «Господи, пронеси. Оставь в живых». Но в то же время мы ни на одну минуту не были сломлены. Ни на минуту. Я скрежетал зубами, но отдавал команды по рации на открытие огня. Скрипел зубами, матерился и орал: «Вот, гады, вам. Не пройдете!»
Немцы очень методичны. Они тогда были победителями и воевали только днем. Ночью они ложились спать. Ну, и нам выдавался отдых, но отдых коротенький. Лето, ночи короткие. Но все равно мы урывали где-то час: выпить, поговорить, помечтать о победе. Разговоры, конечно же, о девочках. О невестах, о девчонках, которые остались нас ждать.
После Сталинграда я был участником операции «Багратион» по освобождению Белоруссии и Литвы. Это была блестящая операция. Вот тут мы немцам дали за все. Они бегали по лесам, попадая в окружение, мы их гоняли, как зайцев. Они десятками тысяч сдавались в плен.
Тогда по Москве провели сто тысяч пленных (только с нашего фронта, с Белорусского). Специально — по центру Москвы, чтобы москвичи видели. Вот они, завоеватели в кавычках.
В какой-то момент против меня была устроена провокация.
А именно вечером, в одиннадцатом часу, на подступе к местечку Гульдаб в Восточной Пруссии. К нам в блиндаж зашел младший лейтенант Китаев, парторг дивизиона, и сказал: «Слушай, комбат, у меня печка дымит. Завтра ее починят или заменят. Разреши, я у тебя переночую». Я ответил: «Какой разговор, конечно. Заходи, места хватит». Я был не один в блиндаже. Со мной были мой заместитель, старший лейтенант Егоров, и электротехник батареи, лейтенант Кудрявцев Костя. Я его называл Косточка. Уже перед сном мой ординарец принес нам ужин на всех. За этим ужином Китаев начал политические разговоры провокационные, вынуждая меня ответить. О ликвидации Коминтерна, о сталинских репрессиях. У нас не было тогда слова «ГУЛАГ», были «враги народа». Все знали о репрессиях: у моего папы половина сотрудников была арестована, эти люди бывали у нас дома, а потом пропадали, и мы узнавали о том, что они арестованы. Я тогда сказал Китаеву: «Выходит, что методы борьбы с врагами у коммунистической партии и у гитлеровской Германии одинаковые?» Тот на следующий день все переложил на бумагу и отправил в контрразведку. Это было в декабре 44-го. И вскоре меня отправили офицером связи на командный пункт 11-й гвардейской армии. Там я встретил Новый год.
Надо сказать, что еще до этой провокации, когда мы были в Литве, я в политотделе устроил скандальчик. Мне стало известно, вернее, я своими глазами увидел на станции, как грузили наших бывших военнопленных, которых мы освободили из немецких концлагерей. Их грузили в «телятники» с конвоем, с автоматами, с овчарками. Это было поздно ночью, а утром я пошел в политотдел к подполковнику Холодилову, все это ему выложил. И сказал со всем моим азартом: «Как это можно? Они были у Гитлера в концлагерях». Холодилов мне ответил: «А может быть, среди них лазутчики?» Я ему: «Какие лазутчики, мы их бьем. Они скоро, так сказать, копыта отбросят». Он в ответ: «А может быть, там англичане, американцы затесались?» Я парировал: «Но они же наши союзники». Он закончил разговор: «Таков приказ Сталина». А я и ляпнул: «А Сталин что, не ошибается?» Такое говорить про Сталина никому не разрешалось и не прощалось. Когда уже следствие шло, в контрразведке, следователь капитан Новоселов мне сказал: «Благодари Бога, что тебе дали десять лет, потому что я тебя запросто расстрелял бы. Имя вождя неприкосновенно». Из-за этого доноса меня сразу же исключили из партии. Но я понял, к чему все идет, хотя партбилет еще у меня оставался. Товарищи мне сказали: «Будет партийная комиссия фронта. Тебя туда вызовут, решат окончательно». Но я уже тогда знал, что меня арестуют.
Если честно, я был в полном смысле слова раздавлен, сокрушен. В голове повторялись одни и те же мысли: «Жизнь кончилась». Военный трибунал длился буквально пять-шесть минут. Не успел я переступить порог, а уже председатель трибунала покачал головой: «Ай-яй-яй, какой молодой. Как же так? До чего вы дошли? До чего вы дожили? Это после Сталинграда, это после обороны Москвы, после операции “Багратион”?» И это мне говорил какой-то негодяй, который всю войну пороха не нюхал, который только и делал, что людям приносил зло и несчастья. И вот эти люди творили с нами все, что хотели. Ну, естественно, статья была одна — 58-я. Обвинить меня в измене Родине ни у кого, даже у контрразведчиков, язык не повернулся. Значит, в чем обвиняют? В антисоветской агитации. А я следователю говорю: «Кого я агитировал? Подполковника Холодилова в политотделе? Или парторга, младшего лейтенанта Китаева? Я понимаю, агитация — это если бы я выступил на открытом сборище и призвал бы людей к чему-то». Это тогда так называлось, когда не за что было арестовать, но нужно было, давали вот эту статью — «антисоветская агитация». Пункт 10-й, пятьдесят восемь, часть 2-я. Срок десять лет и пять лет поражения в правах.