Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужик хорошо за ней ухаживал: она вся налилась надежной старостью и поблескивала редкой надраенной медью. Ей было здесь хорошо, здесь вообще было хорошо: тепло, чисто и темновато от экономной лампочки. Пахло… Господи, как тут пахло! Ветошью, углем, маслом, мелом, остывшим теплом, темнотой утренней смены и синим цветом металлической стружки… В пустом ведре стоял веник, на полочке над раковиной – кружечка: на мохнатом колене трубы – полмаленькой… Все знало свое место, всякий шесток…
Я ему все здесь похвалил, и он терпеливо выслушал.
– А как же… Пролетариат… – непонятно сказал он, и мы выпили. – Ты вот образованный, пишешь книжки, ты мне вот что скажи. Почему плохие книжки издают, а хорошие не печатают?
“Не может быть! – радостно думал я. – Откуда он и это знает? Ах я неблагодарный!..”
– А все потому же, – заявил я.
– Вот, например, “Кавалера Золотой Звезды” кто написал?
– Бабаевский…
– Правильно, – сказал он. – Знаешь. Вот почему ее не издают?
– Так ее ж издавали! – удивился я. – Даже премию давали, первой степени!
– Ну да, издавали… – усомнился он. – Я ее от руки читал.
– От руки?!
– Ну, переписанную. Очень правильная книга. Там ведь про хозяина написано. Про землю. Вот ты объясни, почему про землю да про хозяина нельзя печатать?
Я уж и не знал, что ответить. Апокриф “Золотой Звезды”! Это же надо…
– Там ведь про хозяина написано. Ты вот мне еще объясни, почему к хозяину так несправедливо отнеслись? Ведь всей вины у него, что работал, не разгибаясь, неба не видел… Пролетариат, тот что… Отработал смену, делать нечего, прочел роман, голова стала – во! – Он показал шире плеч. – И – пошел!..
Это было выразительно. Мы выпили еще полмаленькой.
– Ну как голландка? – сказал он. – Топит?
Значит, это был именно он, кто мне ее клал…
– Топит-топит! – закивал я. – Только кирпичи вываливаются.
– Не дымит?
– Не дымит.
– Значит, ничего. Еще немножко повываливается – позови.
– Да ты не беспокойся! – говорю. – Топит.
– А жучок не беспокоит?
– Жучок?? – не понял я.
– Помню, беспокоил вас жучок.
– Да нет, не беспокоит… Какой жучок?
– Древесный. Дерево ест. Меня очень беспокоит.
– Такой маленький? темненький? тверденький?
– Да ты видел ли жучка?! – всполошился он.
– У родителей видел. Он у них ножки стульев ел…
– Да ты не того жучка видел! – вдохновился он. – Ты мебельного видел! Ты настоящего жучка не видел! Я тебе покажу!.. – Он вскочил и скрылся в случайной дверце.
Появился вскоре.
– У меня тут несколько еще осталось. – (Бережно раздвигая такой маленький в его слесарных руках коробок.) – Две-три особи. – Он так и сказал – “особи”. – Две… – сказал он разочарованно. И, совсем уж непонятно как, бережно, не раздавив “особь” своими плоскогубцами большого и указательного (так в киножурналах “Наука и техника” поражали нас в свое время зрелищем механической коленчато-уэллсовской руки, ловко разливавшей из хрупкой колбочки по пробиркам некую жидкость, служившую символом Радиации), торжественно протянул мне…
Действительно, совсем не то я себе представлял. Это было довольно мерзкое, мягкое, рыжее существо, среднее между мухой и тараканчиком. Больше всего меня поразило, что мягкое. Для того чтобы грызть дерево, жучок мог представиться черненьким, как антрацит, чем-то вроде маленькой врубовой машины, созданной самой природой…
– Мягкий!.. – сказал я.
– Мя-ягкий… – ядовито пропел мужик. – Ска-ажешь… Мокрый!
Глаза его заблестели вдохновением, лицо зажглось, речь полилась плавно и пьяняще, как у фарисея, легко вытеснив затруднительную речь апостола… Это была ритмизованная проза о том, как он (жучок), сначала с крылышками, вылетает, налетает, кладет яйца, теряет крылышки; потом все показалось мне наоборот: сначала кладет, потом вылетает, – у самцов специальный хитиновый ключик со сложной бороздкой, у самочки – скважина: все, как в сейфе, дудки чужим ключом залезешь… но главное, то ли когда он кладет, то ли когда вылетает, он особенно быстро пожирает дома, причем пожирает прежде всего самка, а самец безвреден, хотя, может быть, и наоборот… но пожирает прежде всего его (мужика) дом… Мужик прикрыл глаза, и речь его приобрела, переросла в иной напев, сказово-былинный, и сага была о том, как против тьмы-тьмущей вышел он, мужик, сам-один, бросил вызов и кинулся в бой; как он рубил им головы дустом, хлорофосом, керосином, дезинсекталем, а они отрастали; как он залепливал дырочки-норы воском, заливал смолой, замазывал дегтем; как менял венцы своей избы и погибал в неравной борьбе – жучки питались дустом, размножались с особенной быстротой в дезинсектале и особенную губительную закаленность и силу приобретали от керосина… Он писал письма в газету “Сельскую звезду” и “Красную жизнь”, “Медицинскую правду”, “Вчерашку” и многие другие, выписывал несколько специальных журналов, испробовал сорок советов, но – не сдался… Он начал выжигать их каленым железом (буквально – гвоздем) – сгорело крыльцо… И апокалипсические тучи сгущались над его рассказом, снова обретая неистовую силу апокрифа… Саранча бренчала сталью крыл, имея в себе потайное и живое, мокрое, жирненькое тело.
Если бы несчастье, о котором он поведывал, не было столь натурально и велико, я бы залюбовался сейчас его фигурой, вдруг выросшей и монументально разгоревшейся, выразившей такую страсть и гибель борца, что ей бы позавидовал Вучетич. Но тут сверкающая и драгоценная сущность его очей снова сузилась и замаслилась…
– Но сейчас я понял, – сладострастно шепнул он, – с ними можно бороться только поодиночке!..
Легкая дрожь пробежала по моему телу.
– Не веришь?..
Он мягко и требовательно взял меня за руку, я нагнулся пройти под мохнатой трубой, показавшейся мне живой и насекомой, как брюхо шмеля, и так, уменьшившись, мелким мушиным шажком, прошли мы в случайную дверцу, и это была такая же прогрызенная дырочка в твердом, как и у жучка, только человеком и для человека…
Я стоял в маленькой лаборатории, где в средневековой тесноте, обусловленной, по просторности тех веков, лишь характером самого дела, – бился, терзался и подвижничал истовый от чистоты логического долженствования огромный пульсирующий лоб в непосильном труде материализации идеи; где, уравняв тяжесть мира с собою одним лишь напряжением мысли, даже без архимедовых ухищрений рычага, готов был он преодолеть ее и каждый раз бывал сражен внезапностью обморока, предательской комой, как раз у врат, на пороге, коснувшись рукою цели… где, однако, приходил он в себя сквозь вечность обморока, не заметив приключившегося безумия, и приступал к счастливому и разрозненному легковесному изяществу самоцельного изобретения предметов, когда-то служивших Идее, – и так, обретя через изощренность линз, точеных бронзовых втулок, гнутой тонкости реторт навык к продаже самого оборудования идеи, то есть от невыносимости напрягать более дух, на полпути сворачивал к техническому