Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конвой хватает убийцу и тащит его к стене сарая. Я — за ними. Толпа расступается перед нами. Сволота каким-то образом выплевывает кляп и вновь разражается омерзительным воем. Ставят его к стенке, а он валится с ног, как кукла, не хочет с малым бесчестьем, от пули сдохнуть. «Сейчас, сейчас, — пыхтит один из конвоиров. — А ну веревку дайте!» Живо находится веревка. Перебрасывают через стропило, делают петлю, надевают убийце на шею и подтягивают вверх, чтобы на ножках стоял, не падал. Придушенный, все еще пытающийся подобрать под себя ноги и сесть, он уже не воет, а шипит, пуская пену из угла рта. Отходим. Командую: «Становись!» Четверо автоматчиков становятся в ряд. «Кто не верит, что он убил, может не стрелять! Огонь»! Четыре короткие очереди. Аккуратно побеленная стена сарая расцвела брызгами. Повисло в затянувшейся петле тело. Назад мы уехали без проблем.
Потом мне не шибко хорошо было. С камнем на душе ехал на сессию в Ростов. Попробуй-ка, расскажи демороссийским однокурсникам о таких методах наведения правопорядка! А теперь уверен — поступил правильно. Сейчас сделал бы то же самое, безо всяких терзаний, еще бы сам в него очередь влепил. А то не совсем честно вышло — конвойные стреляли, а я нет… Теперь смешно, а тогда, в июне, история эта послужила мне одним из главных стимулов вызваться добровольцем в Бендеры. Оправдаться перед собой хотел. Ненавидел националистов, а первого убили из своих. Из каких своих? За что оправдывался? Дурак!
— Эй, — тормошит меня Серж, — ты что, эта… уснул? Кто эта… здесь пьяный, я или ты?! Давай по пивасику еще…
— Хватит уже!
— Д-да? Н-ну ладно.
Очнувшись, слышу, как за столом ругают политиков, доморощенных военачальников и народную лень и тупость.
— Ну вас к черту! — говорю. — Проснулись! Доплыли наконец к тому, на что много раз батя и Али-Паша намекали. Плевать мне уже на них всех. Сами знаете, как снова наци нападут, опять будем драться полуголые и полуголодные, только уже здесь! Если будем…
Вдруг Достоевский подскакивает, вытаращив свои совсем осоловевшие было глазки.
— А ты, б…дь, не хнычь! Этот бардак не изменишь! Но их кто-то должен бить! Хоть посреди говна, но должен! Вот зачем м-мы! Тюфяк! Я тебе покажу, если…
В его голосе опять звучит резкое, оскорбительное превосходство. Гляди ты, какой фраер! Но, прогнав оскорбленные чувства, решаю: обижаться не стоит. Ведь он всегда считал: важно противостоять врагу, несмотря ни на что и ни на кого, в любых условиях и любой ценой. Для него это просто. И для товарищей приемлемо, потому что честно. Он высоких смыслов не ищет и ни на кого не полагается. Действует, как парень с рабочей окраины, который свою улицу и порядок на ней очертил и считает обязательным и необходимым бить морды всем нарушителям, даже если их много больше и пол-улицы при этом развалится. Он проще даже, чем наши селяне вроде Феди с Тятей, которые воевали с непременной оглядкой на рациональность и неодобрительно воспринимали чрезмерные неудобства и препятствия. Серж продолжает безапелляционно стоять насмерть там, где они давно уже подумывают дать ходу домой. И тех, кто начинает колебаться, он осуждает. Почуял это и влепил мне «плюху». Может, без высоких смыслов, не глядя, что происходит за спиной, и насмерть — это и есть то, что надо? Не такие ли, как Серж, когда-то выстояли страшный сорок первый год? Я поначалу воображал себя ни в чем не хуже и уж, конечно, умнее его. Теперь же оказывается, что если с меня хватило сорока дней, то он оказался крепче и способен на большее. А меня еще одна пиррова победа или, не дай бог, поражение доконают. Как я резко возражал против перемирия, а теперь остыл, и начинает казаться, что, продлись война еще месяц, мы бы рассыпались и сдали Бендеры националистам. Я бы рассыпался — это точно. Сказать об этом Сержу немыслимо…
Вызверившийся Достоевский никнет и соловеет. Товарищи вежливо переводят разговор на другое, но я в нем не участвую. «Выполнять воинский долг», «сражаться за Родину» — как это просто выводилось на словах и книжной бумаге… Начать выполнять этот долг — тоже оказалось импульсом, а не подвигом. Подвиг — это долг, выполняемый вопреки обстоятельствам, упорно и долго. И человек находит силы на это вовсе не благодаря пропаганде и не благодаря своему уму. Как идеология с ее импульсами, так и подвергающий все сомнению разум далеко могут завести. Политика, а она почему-то всегда с точки зрения военного дела примитивная и шапкозакидательская, бросает неподготовленного человека, как расходный материал, к смерти, а разум в этих условиях часто движет его к самооправдываемому предательству.
Я сейчас начинаю понимать, откуда Солженицыны берутся. Такие, как он, достаточно умны, чтобы понять предательскую сущность власти, и слишком себя ценят, чтобы в трудную годину хотя бы на короткое время разделить судьбу своих одногодков, которых им так нравится поучать. И когда их, таких великолепных, вместо признания начинают обижать, они срываются в личную обиду, в крик, наподобие того, каким начало рвать меня. Но от пустого хаежа Сталина или Смирнова толку не было и не будет ни грамма. Захочешь сделать шаг вперед, как Костенко, — ох как тут думать надо! Ведь при неудаче сгноят! А сделай шаг назад, сбеги — вот уже и предательство. Бросить пусть плохо делаемое, но нужное дело, стать в позу и яростно критиковать со стороны, добавляя разброда и шатаний в души простых Ванек, таких как Серж, Жорж или Кацап… Этого ведь и хочет враг! И получается, что не в идеях и не в образовании с интеллигентностью находятся опоры порядочности. Они — в ногах, крепко стоящих на своей земле, и в друзьях, идущих с тобой плечом к плечу. А значит, из всякого дела в любой момент можно выйти умно, но далеко не всегда это будет порядочно и честно. С поколебленной верой в Смирнова и Приднестровье мне придется на какое-то время смириться. Хорошо, есть чувства и отношения, сверяясь с которыми понимаешь — правильно. Надо возвращаться на совместное наведение… Вопреки разрушению иллюзий и зову самосохранения убедиться, что дело наше закончено. И как можно оставить друзей?
Тут Достоевского снова подбрасывает.
— Как можно б-было, пока нас там убивали, давать им свет?! Они в нас из минометов, а поганой Молдове за это свет?!! Все время давали, с-сволочи!
— Эй! Успокойся! А больницы, старики? — окрикивает Кацап.
В Бендерах на Сержа в таком тоне, на равных, он бы не погнал. Нагонял комод-два на него жути. А вновь при милицейской власти, и, оказалось, можно. Тут Достоевский уж взбесился, как следует. Как подскочит, кулаки сжаты, бутылки попадали на столе.
— Т-ты, мент!!! Свою ментовскую болтовню мне тут не разводи! В Бендерах, скажешь, больных не было? Вместе с нами они не дохли?!
Кацап на всякий случай тоже встает. Сдергиваем их обратно.
— А ну успокоились, воины!
— Мне? Мне успокоиться?! Ах ты ж…
— Сам туда пошел!
— А ну заткнитесь! Нашли тему!!!
— В Молдове нас бы поняли! — едва успокоилось, заявляет Семзенис. — Тихо, Серж! Я с ним спокойно поговорю! Сколько, дядя Федор, с нашей стороны по всему Днестру было погибших — по двадцать, тридцать человек за день! По-твоему, в больницах без света умерло бы людей больше? А оставшиеся в Бендерах и Дубоссарах жители да беженцы, как у них с медпомощью дела? Ты мне не расскажешь?! А вот если бы в Молдове начались со светом проблемы — это нельзя! Непопулярно! По мне, так зря рубильником националистам по хвостам не дернули, вдруг это лучше было бы, чем людей в землю класть? Ведь когда прижали газ, они же задергались!