Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И действительно, характер нашей эпохи таков, что ныне становится невозможным замкнуться только лишь в рамках простой монографии. Попробуйте изучить объект изолированно, и вы в лучшем случае сможете вернуться туда же, откуда начали, и, следовательно, никогда не сможете вполне познать его. Но возьмите его в сцепке с другими сущностями, соединенными друг с другом всевозможными связями, и которые отделены друг от друга всевозможными способами, и вы сможете понять этот объект в гораздо более широком спектре отношений. Прежде всего вы гораздо лучше познаете его особенности. Но что более важно, познавая его в самом центре сферы его действия, вы доподлинно узнаете, как он ведет себя в своем собственном внешнем мире, и также узнаете, как его собственные черты формируются в ходе реакции на окружающую среду[586].
Не один только Сент-Илер говорит о том, что отличительной чертой современного исследования (а писал он это в 1822 году) является исследование сравнительное. Он также утверждает, что для ученого не существует такого явления – независимо от того, насколько оно исключительно и отклоняется от нормы, – которое невозможно объяснить, ссылаясь на другие явления. Следует отметить, как Сент-Илер использует метафору центра – «центра сферы действия» (le centre de la sphère d’activité), – позаимствованную позднее Ренаном в своей книге «Будущее науки» для описания того положения, которое любой объект занимает в природе, включая самого филолога, коль скоро этот объект научным образом помещен туда исследующим его ученым. Тем самым объект и ученый сближаются. Конечно же, подобное может произойти только в ходе лабораторного эксперимента, и нигде более. Дело в том, что ученый располагает своего рода рычагом влияния, при помощи которого даже совершенно необычное явление можно представить естественным образом и познать его научно, что в данном случае значит – без отсылок к высшим силам, используя лишь выстроенное ученым окружение. В результате сама природа может восприниматься как непрерывное, гармонически ясное и принципиально рационально постигаемое целое.
Итак, для Ренана семиты являют собой пример задержки в развитии по сравнению со зрелыми языками и культурами индоевропейской группы, и даже с другими семитскими восточными языками[587]. Парадокс Ренана состоит в том, что, побуждая нас видеть в языках своего рода «живых существ природы»[588], далее он везде утверждает, что его восточные языки, семитские языки – это нечто неорганическое, застывшее, совершенно окостеневшее, неспособное к самостоятельному обновлению. Иными словами, он пытается доказать, что семитские языки – неживые, а потому и сами семиты – неживые. Более того, индоевропейские языки и культуры оказываются живыми и органическими именно благодаря лаборатории, а не вопреки ей. Этот парадоксальный сюжет занимает далеко не последнее место в работе Ренана, однако я уверен, что его роль еще существеннее – он находится в самой сердцевине всех его трудов, его стиля, его архивного существования в культуре своего времени, культуре, в которую он – вместе с такими непохожими друг на друга персонажами, как Мэтью Арнольд, Оскар Уайльд, Джеймс Фрэзер[589] и Марсель Пруст, – внес значительный вклад. Способность поддерживать видение, включающее в себя и соединяющую жизнь, и квазиживое (индоевропейская, европейская культура), а также квазимонструозные параллельные неорганические явления (семитская, восточная культура), – вот достижение европейского ученого в его лаборатории. Он конструирует, и сам акт конструирования – это знак имперской власти над непокорными явлениями, утверждение доминирующей культуры и его «натурализация». Действительно, не будет преувеличением сказать, что филологическая лаборатория Ренана – это настоящее средоточие европейского этноцентризма, однако здесь следует также подчеркнуть, что филологическая лаборатория вне дискурса не существует: вне того письма, при помощи которого она постоянно воспроизводится и переживается. Даже те культуры, которые он называет органическими и живыми – европейские культуры, – это творения, филологией в его лаборатории.
Вся последующая деятельность Ренана была связана с Европой и культурой. Его достижения были разнообразными и впечатляющими. Каким бы авторитетом не был вдохновлен стиль его работы, по моему мнению, он восходит к его методам конструирования неорганического (или отсутствующего) и придания ему облика живого. Наибольшую известность он снискал благодаря своей «Жизни Иисуса», работе, легшей в основу его монументальных трудов по истории христианства и еврейского народа. И тем не менее следует помнить, что «Жизнь Иисуса» – произведение того же типа, что и «Общая история», – конструкция, ставшая возможной благодаря умению историков мастерски выделывать восточные биографии мертвых (для Ренана мертвые в двояком смысле: мертвой веры и забытого, а следовательно, мертвого исторического периода) – и тут парадокс очевиден – как если бы это было правдивое повествование о подлинной жизни. Что бы Ренан ни говорил, всё это сначала проходило через его филологическую лабораторию. Впечатанное в текст на всем его протяжении, оно обладало животворящей силой культурной черты современности, вобравшей в себя из модерна всю его научную силу и всё его некритическое самоутверждение. Для подобного рода культуры такие семейства понятий, как «династия», «традиция», «религия», «этнические общности» были всего лишь функциями теории, задача которой – наставлять мир. Позаимствовав последнюю фразу у Кювье, Ренан осмотрительно ставит научную демонстрацию выше опыта. Темпоральность объявляется научно бесполезной областью обыденного опыта, тогда как особая периодизация культуры и культурный компаративизм (порождающий этноцентризм, расовую теорию и экономическое угнетение) наделяется властью, значительно превосходящей позицию морали.
Стиль Ренана, его карьера ориенталиста и литератора, контекст смысла, который он передает, его глубоко личное отношение к европейской гуманитарной науке и к культуре своего времени в целом – либеральное, эксклюзивное, надменное, антигуманное за исключением разве что весьма