Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лежа в жидких майских сумерках на жестком гостиничном диване, князь поклялся себе, что более никогда ни в каких операциях такого рода ни за что участвовать не станет, а в Думе — если только останется жив! — вновь поднимет вопрос о казнях и арестах. Так нельзя, нельзя!..
Как можно — вот самый трудный вопрос.
В девятом часу из-под двери раздался шорох, как будто завозилась мышь. Шаховской вскочил и посмотрел. На полу белел листок бумаги.
«Все готово. Будьте сегодня в 11 часов вечера в известном вам доме на углу Малоохтинского. Если придете не один, сделка не состоится. Полагаюсь на ваше благоразумие».
Подписи, разумеется, нет.
Дмитрий Иванович перечел записку и зачем-то сунул ее в саквояж.
Ему просто необходимо было занять себя хоть чем-то, он позвонил и спросил ужин. В ожидании, когда его принесут, мерил комнату шагами, раздумывал, не протелефонировать ли Варваре Дмитриевне. Впрочем, раздумывать было нечего — телефонировать нельзя. Но мысль о том, что она где-то поблизости — пару улиц пройти — и думает о нем, беспокоится, волнуется, была ему отрадна и несколько разгоняла тьму, скопившуюся в душе за этот невозможный день.
Развлекая себя, он представлял, что она сказала бы, увидев его в роли Семена Михайловича Полозкова из Канадского Доминиона, особенно относительно усов. Пожалуй, Генри Кембелл-Баннерман и вовсе не узнал бы его, рычать бы принялся!..
Вся думская жизнь, такая непростая и тревожная, теперь вдруг показалась ему прекрасной и единственно правильной. Работа, которая то и дело заходила в тупик, потому что ни депутаты, ни министры, ни служащие не умели как следует делать эту работу, представилась ему спасением. Если и можно спасти Россию, то только таким путем, а так, как сегодня он спасает, — нет, не спасти. Бог даст, обойдется без кровопролития, стрельбы и драки, но на место тех, кого отволокут в тюрьму, придут другие, уверенные, что только террором следует действовать. На место сотен придут тьмы, и не смогут Столыпин и его «молодцы» всех за решетку пересажать. В Думе должно по-другому действовать, и он, князь Шаховской, нынче отчетливо это понял. Должно работать, принимать законы, разъяснять смысл их людям, которые по закону жить не привыкли, не хотят, не умеют, ибо уверены, что любой закон есть ущемление и без того ничтожных их прав, попытка отнять у них последнее. И еще много времени пройдет, прежде чем все граждане империи, от самого первого и до самого последнего, поймут, что без закона жизнь помчится неизвестно куда, своротит в пропасть, никто не удержит! Закон бы удержал, да нету законов…
В одиннадцатом часу, не в силах более оставаться в номере, Семен Михайлович Полозков взял саквояж и шапку, в последний раз посмотрелся в зеркало, сделал самому себе рожу и неторопливо вышел на Невский.
Теперь самое главное, не оглядываться по сторонам, не стрелять глазами от неловкости, со знакомыми не здороваться, стараться быть как можно менее заметным. С оживленного проспекта он свернул в боковую улицу, решив, что на Невском и впрямь, чего доброго, могут встретиться знакомые. Он все ждал, что за ним будут наблюдать, и полагал, что сразу же заметит наблюдателя, но никого не замечал. Один раз даже специально остановился возле магазина, торговавшего сукном, и некоторое время рассматривал за стеклом выложенные штуки товара с написанными мелом ценами. За спиной проходили какие-то люди, но никого подозрительного заметить так и не удалось.
Сердце сильно билось, и кожаная ручка легкого саквояжа скользила из ладони, приходилось то и дело ее перехватывать.
На перекрестке он остановил извозчика, вскочил в коляску и поехал. Подковы гулко стучали по мостовой, коляску покачивало.
…Может, все же следовало взять пистолет?.. Впрочем, и Столыпин, и Алябьев несколько раз повторили, что непременно будет обыск, пистолет брать никак нельзя.
Нужно будет аккуратно намекнуть председателю Думы Муромцеву, что тот бывает резок не только с представителями власти, но и с депутатами, которым и без того нелегко работается. А Владимир Николаевич, занявши пост, уверился, что он второе после государя лицо в Российской империи, и ведет себя соответствующим образом — отстраненно, начальственно, что делу никак не помогает. Хорошо бы еще пополнить штат стенографисток, думские журналисты то и дело жалуются на нехватку материалов, на то, что они опаздывают, а газеты должны получать информацию свежайшую, новейшую!..
И на Волхов, в родительскую усадьбу, надо бы съездить!.. Лето впереди. Пригласить Варвару Дмитриевну погостить, гулять, разговаривать о хорошем. Тишина, простор и неторопливость жизни всегда действовали на него, как целебное купание.
В условном месте он остановил извозчика, заплатил, кое-как справившись с непривычными карманами, и выбрался на мостовую.
— Прикажете дожидаться, вашсясьство?
— Езжай, не нужно.
Он перехватил саквояж, норовивший выскользнуть из пальцев, и поглубже нахлобучил шляпу. Что ж за мученье такое — идти по улице в чужой одежде, парике и с загримированным лицом, шут балаганный, одно название!
Кажется, только что думалось о чем-то хорошем. Ах, да, о Волхове! Родители и брат Варвару Дмитриевну знают, а если познакомятся поближе, непременно полюбят, никак не возможно ее не полюбить. Одна улыбка чего стоит — дивная, добрая. А как смеется! А когда смотрит внимательно и встревоженно, кажется, жизнь отдал, только бы смотрела. И собеседник она хороший, умница, толковая, внимательный и придирчивый журналист, лишнего не напишет и мимо ничего не пропустит. Англичанин, явившийся в прошлом году освещать российскую политическую жизнь и принявшийся ухаживать за Варварой Дмитриевной, много крови Шаховскому попортил. Как ни придешь в кулуары, вечно возле нее стоит, будто привязанный. Князь знал, что ревность — постыдное, глупое чувство, пережиток прошлого, писатель Лев Толстой о губительности ревности целый роман написал! Шаховской, прочитавший пухлый том кое-как, был уверен, что мораль как раз в том, что ревновать никак нельзя, от ревности можно с ума сойти да под поезд броситься. И все же ревновал. Англичанин был статный, свежий, улыбчивый, глаза голубые. Пса невиданного Варваре преподнес, она с ним теперь не расстается. Увезти бы ее на Волхов до конца лета, чего лучше!..
Тут ему вдруг стало смешно. Либерал, прогрессист, а все о домострое мечтает — увезти бы да запереть…
Стеклянный майский петербургский вечер все раздумывал, наступить или не наступить, когда Семен Михайлович Полозков свернул на Малоохтинский. Здесь было совсем безлюдно, только попадались редкие вечерние прохожие. Дом, цель его путешествия, был совсем рядом.
…Что будет со мной через час? Если я все еще буду? А завтра?.. Если оно наступит?.. Как быть с согласованием времен — прошлое, настоящее и будущее, которое объединено только мной, потому что, если не будет меня, не станет никакого моего будущего. Все останется — Варварина улыбка, дорожка от дома вниз, к Волхову, звонок к заседанию, горячие споры, умные разговоры, чистые стаканы в серебряных подстаканниках, величественный Муромцев, блеск дамских нарядов в кулуарах, — останется жизнь, такая прекрасная и огромная. А меня не будет больше?.. Как же так? Так не бывает.