Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нормально. Он помогает мне с «Божественной комедией».
— Ага, это у них так теперь называется?
— Пап!
Мама хмурится:
— Разве ты не брала с собой книгу, когда уходила?
Я смотрю на свои пустые руки и начинаю лихорадочно вспоминать. Где же я ее забыла? В саду? В студии? У Никса? На крыше? Нет, на крыше ее уже не было.
— Я же тебе говорил, они там не чтением занимаются, — шепчет папа.
— А он такой… своеобразный, — говорит мама.
— Ты еще не видела Мак, когда они вместе. Клянусь, она улыбалась!
— Ты что, действительно готовишь? — пытаюсь я сменить пластинку.
— Не стоит так удивляться.
— Мак, что ты думаешь об этом оттенке зеленого?
— Еда готова.
Я накрываю на стол, силясь понять, почему мне так больно. И где-то в процессе между наливанием воды в стаканы и раскладыванием мяса во фритюре, начинаю понимать. Потому что так живут все нормальные семьи. Мама не выжимает из себя наигранных улыбок, а папа не пытается слиться со своей тенью.
Это нормально. Привычно.
Без Бена.
После моего брата осталась рана, и она начала заживать. И когда она окончательно заживет, его не станет. Разве не этого я хотела — чтобы мои родители перестали бежать от самих себя? Но что, если я сама еще не готова отпустить Бена?
— Ты в порядке? — беспокоится папа. Я поняла, что застыла с вилкой у рта. Мне хочется сказать им четыре коротеньких слова, которые разрушат все. Я скучаю по Бену.
— Маккензи! — зовет мама, и улыбка исчезает с ее лица.
Я моргаю. Я не могу этого сделать.
— Простите, — говорю я. — Я тут подумала…
Думай, думай, думай.
Мама с папой внимательно за мной наблюдают. Я продираюсь сквозь паутину лжи в подсознании, чтобы найти что-нибудь подходящее. Я улыбаюсь, хотя, должно быть, моя улыбка сейчас похожа на болезненную гримасу.
— Мы можем испечь печенье после ужина?
Мама озадаченно хмурит брови, но кивает:
— Конечно. — Она покручивает вилку в руке. — Какое печенье?
— Овсяное с изюмом. Твердое такое.
Когда печенье уже в духовке, я перезваниваю Линдси. Проскользнув в свою комнату, я молча слушаю ее рассказы. Она настраивает гитару и болтает о родителях и каком-то парне в спортзале. Где-то посреди рассказа о новом учителе музыки и о попытках мамы сесть на диету, я решаюсь ее перебить.
— Послушай, Линдс.
— Да!
— Я тут думала. О Бене. Много.
Как ни странно, мы с ней никогда не говорили о Бене. По какому-то молчаливому соглашению он оказался за гранью допустимого. Но я ничего не могу с собой поделать.
— Да? — переспрашивает она. Я слышу тихий стук — она отложила гитару в сторону. — Я думаю о нем постоянно. Прошлым вечером меня попросили посидеть с ребенком, тоже мальчиком. Он хотел рисовать только зеленым карандашом, и ничего другого видеть не желал. И я вспомнила Бена и как он любил рисовать синим карандашом. И невольно улыбнулась, хотя мне хотелось плакать.
Глаза горят. Я протягиваю руку к синему медведю, на носу которого красуются очки.
— Знаешь, — продолжает Линдси, — у меня странное ощущение, что он не ушел, потому что я вижу его во всем окружающем мире.
— Я боюсь, что стала его забывать, — шепчу я.
— Нет, это не так, — уверенно говорит она.
— Откуда ты знаешь?
— Если ты имеешь в виду мелочи — звук его голоса, цвет волос и что-то подобное, то это ничего. Ты это рано или поздно забудешь. Но Бен — это не только волосы, глаза и голос, понимаешь? Он — твой брат. Для тебя он состоит из разнообразных моментов вашей жизни. Ты никогда этого не забудешь.
— Ты что, еще и на философский факультатив записалась? — отшучиваюсь я. Она смеется. Я тоже смеюсь, но не так жизнерадостно, как она.
— Ну, — она снова становится веселой, — как там твой парень с подведенными глазами?
Мне снова снится Бен.
Он лежит на полу в моей комнате, болтая ногами в воздухе, и рисует прямо на деревянных половицах, оставляя капли крови на своих синих монстрах с пустыми глазами. Когда я вхожу, он смотрит на меня, и я вижу, что его глаза совсем черны. Но затем эта чернота отступает и становится просто зрачком в центре его тепло-карих глаз.
Он открывает рот и говорит: «Я не сорвусь», — но его голос затихает, а глаза начинают растворяться в воздухе. Затем лицо. И тело тоже исчезает, словно невидимая рука стирает его ластиком, сантиметр за сантиметром.
Я тянусь к нему, но когда достаю до его плеча, он просто размытая тень.
Очертания.
Набросок.
А затем ничто.
Я сажусь на постели и смотрю в темноту.
Обхватываю руками колени и утыкаюсь в них головой. Не помогает. В груди странная тяжесть, и я не могу избавиться от нее. Она пронизывает меня изнутри. Я снимаю с медведя очки и четыре раза подряд просматриваю хранящееся в них воспоминание. От вида размытой фигуры Бена мне только хуже — она напоминает мне о том, как много я уже забыла. Я надеваю джинсы, обуваюсь и кладу в карман Архивный лист, даже не посмотрев на список.
Я понимаю, что это ужасная идея, но, крадучись по квартире, по холлу и проходя в Коридоры, я молюсь, чтобы в приемной сегодня дежурил Роланд. Заходя в Архив, я надеюсь увидеть его красные кеды, но вместо этого вижу черные кожаные сапоги на высоких каблуках, закинутые на стол. Двери в Архив закрыты. Девушка с волосами, поцелованными солнцем, листает блокнот, сунув ручку за ухо.
— Мисс Бишоп, — окликает Кармен. — Чем я могу вам помочь?
— Роланд здесь? — спрашиваю я.
Она хмурится:
— Извините, но он сейчас занят. Ничего не могу поделать.
— Я хотела увидеть брата.
Она снимает ноги со стола и ставит их на пол. Ее зеленые глаза наполняются печалью:
— Мисс Бишоп, это не кладбище.
Странно, что кто-то такой молодой обращается ко мне так официально.
— Я это знаю, — осторожно возражаю я, стараясь гнуть свою линию. — Я просто надеялась…
Кармен достает ручку из-за уха, отмечает место, над которым работала, затем откладывает книгу и скрещивает пальцы над столом. Каждое ее движение методично и выверено.
— Иногда Роланд разрешает мне навестить его.
У нее на переносице появляется небольшая морщинка:
— Знаю. Но это делу не поможет. Я думаю, вам стоит…
— Пожалуйста, — прошу я. — В моем мире от него не осталось никакой памяти. Я просто хотела бы посидеть у его ящика.