Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его следующий хит – ошибка, мяч приземляется между первой базой и правым полем. Бритва изображает драматическое столкновение полевого игрока и бейсмена. Первая база скользит назад, правое поле скользит вперед, потом – хрясь! Бритва изображает удар.
– А это разве не ошибка? – спрашиваю я. – Мяч ведь можно было поймать.
– Можно поймать? Рингер, это всего лишь дурацкая игра, которую я придумал за пять минут с помощью шахматных фигур и монетки.
Еще два хита. Его троица набирает очки. Я всегда считала отстойными игры, где все построено на удаче. И ненавидела их по той же причине. Бритва, наверное, чувствует, что мне уже не интересно. Он комментирует еще громче и, не останавливаясь, двигает фигуры по полю. Даже не слушает мои замечания насчет того, что это мои фигуры, раз уж я в защите. Еще один глубокий проход в центр левого поля. Еще один промах за первой базой. Еще одно столкновение полевого игрока и бейсмена. Я не понимаю: то ли он повторяется, потому что считает это смешным, то ли у него серьезные проблемы с воображением. В глубине души я даже думаю, что могла бы оскорбиться от имени всех шахматистов планеты.
На третьем иннинге я выдыхаюсь.
– Сегодня вечером снова попробую, – предлагаю я. – Или завтра. Лучше завтра.
– Что? Тебе что, не нравится?
– Нет. Это весело. Просто я устала. Я правда устала.
Бритва пожимает плечами, как будто это не важно, а это действительно не важно, потому что иначе он бы не стал пожимать плечами. Он убирает четвертак в карман и складывает шахматы, а сам бормочет что-то под нос. Я могу разобрать только – «шахматы».
– Что ты говоришь?
– Ничего. – И смотрит в сторону.
– Что-то про шахматы.
– Шахматы, шахматы, шахматы. Шахматы построены на мозгах. Извини, но шахбол не сравнить с шахматами по уровню эмоций.
Бритва берет коробку под мышку и решительно шагает к двери.
Последний выпад перед уходом:
– Я просто думал, что смогу развеселить тебя немного, вот и все. Спасибо. Больше мы не будем играть.
– Злишься на меня?
– Я ведь дал шахматам шанс, правда? И я не ныл.
– Не ныл. И ныл. Много ныл.
– Ты просто подумай об этом.
– О чем?
Он кричит мне через комнату:
– Подумай об этом!
Бритва хлопает дверью. Я задыхаюсь, меня трясет, и я не могу понять почему.
Вечером, когда открывается дверь в комнату, у меня уже наготове извинения. Чем больше я думаю о Бритве и его шахболе, тем больше чувствую себя как хулиган на пляже, который топчет песочные замки малышей.
– Привет, Бритва. Я…
У меня отвисает челюсть. С подносом входит какой-то мальчишка лет двенадцати-тринадцати.
– Где Бритва? – спрашиваю я.
Я бы даже сказала: требую ответа.
– Не знаю, – писклявым голосом отвечает мальчишка. – Мне дали поднос и велели отнести.
– «Отнести», – тупо повторяю я.
Бритву сняли с наряда. Может, шахбол – это нарушение распорядка. Может, Вош разозлился из-за того, что два подростка пару часов провели за игрой, как маленькие. Отчаяние вызывает привыкание и у наблюдающего, и у того, за кем наблюдают.
Или это Бритва на меня разозлился. Возможно, он сам попросил, чтобы его сняли с наряда, забрал свою коробку с шахболом и вернулся в казарму.
В ту ночь я плохо спала, хотя что это за ночь, если в комнате не гаснет стерильный свет. Температура поднялась почти до сорока, моя иммунная система из последних сил сопротивлялась вторжению микроскопических роботов. Я смутно видела, как зеленые цифры на мониторе медленно ползут вверх, и соскальзывала в полубред-полусон.
«Сука! Отстань от меня! Знаешь, почему эту игру называют бейсбол? Глубокий проход в центр поля! Мне конец. Береги себя».
Потертая серебряная монетка вращается в пальцах Бритвы.
«Это глубокий проход. Глубокий проход».
Медленно нагибаюсь к доске: полевые игроки идут вперед, второй бейсмен и шорт-стоп отходят назад. Левый идет вправо.
«Промах на линии первой базы!»
Полевые игроки бегут вперед, бейсмен – назад. Бумс! Филдеры – вперед, инфилд – назад, срезает поперек вправо. Первый бейсмен – назад, правый филдер – вперед. Бумс! Вперед-назад-поперек. Вперед-назад. Бумс.
Снова и снова. Давай перейдем к повторам. Вверх-вниз-поперек. Вверх-вниз.
Бумс.
Сна ни в одном глазу. Смотрю на потолок. Нет. Так тоже не могу увидеть. Лучше с закрытыми глазами.
Центральный и левый чертят линии вниз. Левый чертит поперечную линию.
«Н».
Правый идет вперед. Первый бейсмен бежит обратно.
«I».[16]
О, перестань. Это глупо. Ты бредишь.
Когда я в ту ночь вернулась в наш лагерь с водкой, отец уже умер. Он лежал в позе эмбриона, лицо в крови – он пытался ногтями вырвать жуков, которые поселились в его мозгу. Сукой он назвал меня перед тем, как я ушла на поиски отравы, которая могла спасти ему жизнь. Он меня и по-другому называл. Называл именем женщины, которая бросила нас, когда мне было три года. Он думал, что я – моя мама. Это забавно, потому что с четырнадцати лет я была ему как мама: кормила, обстирывала, прибиралась в доме, следила, чтобы он не угробился сдуру. И каждый день я ходила в школу в отглаженной форме, а меня там звали Ее Величество Марика и говорили, что я считаю себя лучше других, потому что мой отец – полузнаменитый художник, рекурсивный гений. А на самом деле бо́льшую часть времени он не понимал, на какой планете живет. К моему возвращению из школы он обычно впадал в прострацию. Но я позволяла людям думать, что мне хорошо, так же как позволила Салливан считать, что она права насчет меня. Я не просто культивировала эти заблуждения – жила ими. Даже после того, как весь мир рухнул, я продолжала за них цепляться. Но когда отец умер, я сказала себе: хватит. Больше никакой показной отваги, никаких несбыточных надежд; больше я не буду притворяться, будто все хорошо, когда все совсем наоборот. До этого я думала, что это круто – притворяться. Я называла это оптимизмом, смелостью, умением высоко держать голову и еще по-всякому, в зависимости от ситуации. Это не круто. Это как раз самое точное определение слабости. Я стыдилась болезни отца и злилась на него, но и сама тоже была виновата. Я играла в эту игру до самого конца – когда он называл меня именем мамы, я его не поправляла.
Бред. Из угла на меня смотрит пустой равнодушный глаз камеры.
Что там сказал Бритва?
«Просто подумай об этом!»