Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отъевшаяся кошка по имени Шишка, — а она потомок своего одноимёнца мужского пола, — давно выползла из дому. Развалилась дурой на оттаявшем от ночного снежка крыльце. Хвост свис до земли. Шевелит ушами, чистится, будто на свадьбу, вздрагивает от дальних звуков трубы. На тук барабана брезгливо ведёт головой, отмахивается от воздушной волны будто от назойливой мухи.
— Сосны неподалёку шевельнули причёсками.
— Хрюкнули фритьоффские воспитанники и завертелся жестяной петух на посошке.
— Ах, вон оно что! Настало таки. — Это Авдотья Никифоровна подключилась к событию. Нервно потирает руки. От фартука несёт маслом, а от крепкого тела и даже от платка вокруг волос совершенно обычно, будто и не скидывали царя, по — домашнему веет пирожками, ватрушками, жаренным луком, свежей зеленью.
В детстве Михейшин сопливый нос не единожды пробовал утиральных свойств несменяемой годами поварской амуниции.
— Революция, говоришь? Знакомое существительное слово женского рода, — вспоминает дождавшаяся реальной вести учительша, — после «цэ» всегда пишется «и», кроме знакомого тебе цыплёнка. Даже военная амуниция с «и». А слышится «ы». А уж какой злой смысл от этого женского слова. Вот он, где — ключик от ларца. Свят, свят. Непорядок в царственном королевстве.
Бабка верит в бога наполовину, а в ангелов на все сто. В царе Николае души не чает, — видела живьём на параде, — и вычитывает с той поры о высокой семье самое хорошее. Вырезала из газет фотки скромного «Его, самого наисветлейшего», Его брата, отца, Его деток, Его супругу, большего всего влюблена в Его младшенького.
Делала из всего художественную аппликацию (и тут «и»), вешала неподалёку от икон, в образа которых по — настоящему не верит. Но там богоматерь окружают ангелы, следовательно, пусть будут и те, и другие.
— И — и–х, а где ж он теперь, свет — батюшка наш? Как теперь будет в политике? А Григорий — то, говорят, не жив уж. Как без него? Он силён был чёрт. Хоть и развратник. А как без Николая… Как он поначалу ратоборствовал… со всеми врагами, как побеждал, как терпел… Нападки императорши своей глупой… Сенат… тож не умён. Умниц единицы. И на тех сабли вострят… погромщики, бандиты. Правду всё какую — то ищут. Мысли добрые, а методы… Вроде христиане все… Православие куда смотрит? Батюшки продаются за серебряники… И что, всё теперь напрасно?
— А кто его знает. Может и напрасно. Григорий с наилюбезнейшей матушкой — подружкой всё попортили. Перегадали, перестарались. Шпиёны напахали своего. Бабок ввалили в поворот истории. Не любят они с чего — то Русь. Из — за территории нашей великой, что ли? А Отец наш помалкивал. Теперь сам виноват стал. Отбыл, поди, в заграницу. — Это Мария Валентиновна.
Вот же! Женщины, а рассуждают!
Мария знает едва ли больше, но точно не меньше, чем шустрая на улицах и бойкая в бабьих сплетнях Авдотья Никифоровна. Но обе уступают сыну и внуку в свежести мгновенного послегазетного мышления.
— Конечно, за границу. Где она заграница — то теперь? В войну не бывает границ. Всё шатко и каждый горазд друг у друга границу отъесть в свою пользу. Не зря Сараева — то эрцгерцога хлопнули. Запомнили. Вроде не наш человек, и русские не причём, а аукивается всем… до сих пор… по самые…
— Как — как?
— А вот так. По помидоры!
— Ай — яй, Маша! Тебе — то пристало ли…
— Сынок, а ты на улицу — то не ходи.
— Чего так? Я должен, мамуля. Я служебный человек, без меня там никак…
— Служебный! Воскресенье щас! — возмущается бывалая бабка, подумывая о последствиях, — Михейша, там стрелять могут. Мария, ай! Слышишь? Ты вспомни декабристов. А кровавое воскресенье… Тож ведь поначалу — то как… И после что было.
Не верит бабка в степень кровавости того дня, но народ — то поговаривает. А дыма без огня не бывает.
— Машка, дурёха ты, хоть и взрослая! Держи сына, тресни взашеину. Разумеешь, а?
Мамка Машка молчит. Вернее, сковало всё её тело неожиданным страхом. Мысли мелькают, думает думу, аж промазала с сиденьем. Кровь хлынула, обуяло дурным. Слов не стало. Нет сил встать. Копчику больно.
Окутало семью тёмное одеяло, обдающее новизной смерти. Не похоже стало на размеренную женскую жизнь. Вместо неё шустрит теперь сын. Ему, неразумному, по кукишу абстракция смерти. Не разумеет и не чувствует её для себя никак.
— Помню! Надо, мама! Бабуль, я мигом. Разузнаю и вернусь.
Мария и Авдотья окончательно слились с лавками. Закрыли глаза разом: несчастье, что ли, пришло в этакое ясное утро?
— Мамань, где сюртук, а штиблеты начищены?
Глупый и резвый на дурацкие выходки Михейша отлипает от ставень и стремглав мчится в комнаты, на ходу скидывая расписную в воротнике холстину.
— Сиё есть бабское платье, — говорит он мамке часто. Но менять сорочку на ночные портки не собирается, считая её удобной для сна. И никто не видит.
— Позорного чепчика только не давайте. Выкину в окно.
Сбивает с нижней ступеньки лестницы спускающуюся Ленку.
У той подгибаются ноги с удара, и она почти что падает. Но это волнует её меньше всего: «А — а–а! Осторожней! Господи, Михейша! Кобыл ты бешеный! У меня кудри, а ты…»
— Кудри, ногти, ушки — ещё лошадиной мазью намажься! Вон её за оградой сколько. Революция, Ленка, революция! Понимаешь! — Орёт наиредкостно, громоподобно взрослый, возбуждённый Михейша. Будто кусок от мухомора отжевал. Вот дурачило — то!
— Пошли со мной! Ленка — а, сеструха, дорогая! Вытирай нос. С него сметана каплет. Пошли, слышишь! Это тебе не то, что яблоками бросаться!
Но, Ленка не только фруктами кидалась. Ленка по поводу очерёдности в мытье полов и раздела территории ещё совсем недавно могла так отмутузить братика подушками, что мало не покажется.
Но, время шло. Лет с пятнадцати уже ловкость Михейши в прыжках по кроватям и уродство его боевых африканских танцев стали возобладать над Ленкиным французским искусством изящного подушечного фехтования.
***
В Ленке поселилась любовь. Даже во время шевеления мокрыми тряпками и задумчивого вращения их в ведре Ленка размышляла уже не о чистоте досок и не о шикарных трещинах, в которые было затыкано много мелкого и интереснейшего добра, ранее просто замедляющего процесс.
Теперь она думала о милых глазах молодого поручика, с какой — то стати ставшего навещать с определённого лета нескромный, великобарский снаружи, но такой уютный, страннодеревенский, гостеприимный изнутри Полиевктовский Дом с его главным теперь живым украшением — Ленкой, обуреваемой прекрасной и лихой напастью любви.
Весенней кошкой стала Ленка, а