Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пишу баронессе и прошу ее когда-нибудь побить меня. Ты позволишь, не правда ли?
Я рад, что ты так приятно проводишь время в Тисновицах, ты так давно была лишена этого, дорогая женушка.
Мы живем экономно, но не плохо. В продолжение трех дней у нас была дичь, сегодня ризотто, а завтра баранина, на которую приглашены и Фернсисы.
Баронесса должна заказать себе для кацавейки также и голубые туфли, отделанные горностаем. А кацавейка вся на меху? Какой ширины отделка? Мне это любопытно знать. И есть ли у баронессы плетка для очень большой собаки? Твой раб целует твои ручки и ножки.
Леопольд.
Грац, 5 ноября 1879 г.
Дорогая Ванда!
Хотя мне тебя очень недостает, но я рад, что ты остаешься у баронессы до 11-го. У тебя было столько горя эти последние годы, что отдых и перемена воздуха будут тебе очень полезны. Одно обстоятельство в особенности беспокоит меня. Несмотря на наш уговор, ты почти в каждом письме говоришь мне о баронессе, о том, что она заказала себе кацавейку, описываешь ее новые меха и ни слова не упоминаешь о ее брате. Я с любопытством ожидаю объяснения этой загадки.
Новое манто баронессы, конечно, великолепно, но я не особенно люблю плюш. Какой оно длины и покроя? А баронесса, так ли она еще очаровательна, шикарна и пикантна, как в Фролейтен? Все так же ли она свысока смотрит на людей?
Грац, 6 ноября 1879 г.
Дорогая Ванда!
Ты, вероятно, была в плохом настроении, когда писала письмо, полученное мной сегодня.
Тебя беспокоит все, что происходит в доме; таким образом ты не поправишься вовсе. Ты ведь знаешь, что я слежу за детьми еще больше, чем ты сама; зачем же спрашиваешь, делали ли им ванну, протопили ли комнату и т. д.?
А затем, как можешь ты предполагать, что после тебя и при тебе я могу думать о другой женщине? Это меня огорчает больше всего. Когда испытаешь человека в продолжение семи лет, как ты испытала меня, следует, право, отбросить всякое недоверие. Это постоянное сомнение не показывает любви.
Я люблю тебя искренно, потому что верю тебе.
Грац, 7 ноября 1879 г.
Дорогая Ванда!
Вчера я сердился на тебя; сегодня все забыто, во мне осталась только любовь и бесконечное желание, которого ты так мало заслуживаешь.
Мы живем очень экономно; в общем мы тратим от 1 до 1,50 фл. на кухню, 38 крейцеров на хлеб и молоко, всего 2 флорина в день, и несмотря на это, деньги бегут.
4-го я отослал 10 фл. Р.; 5-го – 30 фл. Карлу, 16 фл. Лукасу; 5 фл. 50 на выкуп зимнего пальто. Это выходит 61 фл. в два дня, а я еще ничего не получил из Ллойда, из «Abendpost» и от Брана.
Ты можешь понять, насколько тебя не достает мне, из того, что я не написал ни строчки с самого твоего отъезда.
Знаешь ли, в глубине души я страдаю, что баронесса обладает такими великолепными мехами. Я не знаю зависти и желаю баронессе всевозможного счастья на земле, но я мучаюсь, что у тебя нет большого манто, подбитого оленьим мехом, и кацавейки из настоящего горностая.
Если пьеса или оперетка будут иметь успех, ты увидишь, какой роскошью я окружу тебя.
* * *
В Тисновицах я встретила в лице баронессы того же дорогого и преданного друга, которого я знала в Фролейтене; брат ее в то непродолжительное обеденное время, когда я встречалась с ним, произвел на меня впечатление спокойного и серьезного человека, в котором, по-моему, было гораздо больше артиста, чем гусара; я провела много очаровательных часов в откровенной беседе с баронессой; иногда же я благоговейно слушала ее, когда она пела своим восхитительным голосом; я чувствовала себя замечательно легко в этом изящном доме, среди комфорта и роскоши, которая так приятно отличалась от холодной и подавляющей роскоши Бертольдштейна; все были удивительно добры и приветливы ко мне, а между тем не проходило и часу, чтобы я не думала о своих и не представляла их себе в нужде, растерянными, в затруднительных обстоятельствах и зовущих меня.
Еще одно обстоятельство угнетало меня и заставляло поскорее уехать от баронессы.
Еще в Фролейтене я страдала, что не могла платить ей дружбой за дружбу, откровенностью за откровенность и доверием за доверие.
Я не могла и не должна была иметь друзей. Никогда еще я не чувствовала себя такой пристыженной и подавленной моим ложным отношением к ней, как однажды, когда она заговорила обо мне с искренним беспокойством и дружбой. Я рассказывала ей о нашей жизни и знакомствах в Граце, и она стала выражать опасения, как бы, благодаря моим знакомствам среди мужчин аристократического круга, мне не вздумалось бы увлечься кем-нибудь из них больше, чем это допускает мое спокойствие и счастье. Она предостерегала меня против них и говорила, что ни один не стоит, чтобы я пожертвовала хотя бы на час моим прекрасным семейным счастьем; я никогда не должна забывать о величии моего мужа, почете быть его женой, о его доброте и любви ко мне и детям и о том, как редко бывает такое чистое и благородное счастье, как наше.
А я приехала в Тисновицы с определенными наставлениями обольстить ее брата!
Нет, я не должна была подвергаться в такую минуту опасности разрыдаться и признаться во всем.
Я прожила в Тисновицах не более недели и уже собралась обратно.
* * *
Я тщетно стараюсь припомнить точно день, когда я отважилась на «насилие», которое избавило нас от Канфа. Когда я мысленно возвращаюсь к тому времени, я вижу себя приготовляющей для нашего «секретаря» прекрасную большую комнату в нашей квартире в Розенберге, в которой раньше спали дети с няней, принужденные перебраться в небольшую каморку рядом с нашей спальней; вижу Канфа, последовавшего за нами в город и украшающего своей особой уголок нашей столовой и проводящего целую зиму в чтении поэм возле окна; в следующее лето я наблюдаю, как он мало-помалу превращается в эстета, вооруженного зонтиком и веером во время своих продолжительных прогулок; я вижу блестящие точки, устремленные из-под очков на хорошеньких девушек, посещавших нас тогда, и довольную улыбку на его толстых губах; я уверена, что он провел еще одну зиму у нас, но начиная с этого времени память мне изменяет, и я совершенно не могу сказать, оставался ли он еще и третью зиму.
Как бы то ни было – несколькими месяцами раньше или позже, – но это произошло в то время, когда мы очень нуждались и когда «преданность» этого совершенно постороннего для нас человека и уверенность в том, что он никогда не уйдет сам по себе, окончательно ожесточили меня.
Дирижер театрального оркестра в Граце Ангерер предложил моему мужу составить либретто для оперетки на тему одного из его рассказов. Леопольд согласился и тотчас же принялся за работу. Почти в это же время он писал другое либретто для Миллкера и пьесу для Тевеле. Все это вселяло надежду, а нам необходимы были деньги.