Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, уже двое охотников, наверное связанные одной целью, шли за мной по следу, словно чудовища Арачинских болот мстили за нарушенный покой. Я всерьёз принялся бы размышлять о проклятиях, переметнувшихся с рода Прозоровских на мой, если бы Андрей не развлёк меня своими историями о Востоке. Шампанское было с наслаждением выпито, и, потягивая превосходное тенедосское вино, к которому я пристрастился ещё в Одессе, мы созерцали мирное движение шара оранжевого светила, опускающегося за чёрный частокол кладбищенских дерев.
Вскоре день сменился прохладой светлой ночи, заставляя вспомнить сентенцию принца Каррачиолли, что луна его отечества теплее лондонского солнца.
Роскошно обнимала ночь берега Босфора, которые бледнели и постепенно теряли свои формы. Минареты, купола мечетей, здания Стамбула – всё это было едва обрисовано в фиолетовом тумане; над ними по синему грунту восточного неба плавало широкое облако, а на западе ещё играли колориты вечера, переливаясь от огненно-жёлтого в эмалевый тёмно-синий цвет. Азиатский пригород Скутари лежал, как чёрный силуэт, между последними огнями запада и Босфором, который принимал под ним блеск красной меди и в который погружались опрокинутые формы азиатской архитектуры. Море и небо окружили поясом из блеска этот Золотой город – Хрисополис древних греческих поселенцев.
Покой захватывал всё окрест. Я услышал, как Муравьев, дав волю своему лирическому настроению, уже некоторое время рассуждает о том же:
– Может быть, тишина имеет также свои чудесные гармонии, свои неуловимые, неразгаданные гаммы. Кому не случалось в час полуночного одиночества вслушиваться в безмолвие природы, для которого душа имеет какой-то внутренний орган, заглушаемый тревогами дня и пробуждающийся только в ночной тиши, чтобы передать душе внятный ей шёпот природы, будто магическую симфонию духов, будто музыкальное сновидение?
– Мы у колыбели человечества, Муравьёв. На этих берегах оно обретало силу. Где-то в этих краях в подобные минуты не могло не возникнуть у древних идей о гармонии сфер и мировой музыке.
– Тебе, Рытин, как натурфилософу, ближе, конечно, пифагорейцы с их твёрдыми пропорциями небесных кругов, доведённые до совершенства Кеплером, мне же, как поэту, милее представлять мир в виде хора, где каждое светило и каждое создание есть часть мировой души, anima mundi, как излагает в «Тимее» Платон. И разве не являют нам лучшие строки поэтов гармонию слов, сочетаемых в порядок архитектурный?
– Чего только не излагает в «Тимее» Платон. Что ж, постараюсь и я не выпасть на Востоке из этого хора, друг мой.
Лунные тени, обладающие особенно отчётливой резкостью, удлинялись по мере того, как ночная странница нисходила по лестнице небес, а дым наших трубок углублялся в бездну турецких чубуков.
Незадолго до того, как серп Селены боком коснулся вод Пропонтиды, породив дрожащий призрак магического знака, отправились мы в обратный путь, удивляясь тому, как гребцы умудряются прокладывать верный курс. Море под веслом горело фосфорическою волною, в сплошном ковре из звёзд я затруднялся различить знакомые очертания созвездий. Спустя три четверти часа часть неба заслонила чёрная громада корабля.
– Кто гребёт? – услышали мы неожиданно громкий нижегородский оклик из темноты.
– Вольный! – отозвался Муравьев, и через минуту вахтенный матрос кинул ему лестницу, задевшую одного из каикчи. Здесь мы и простились тепло с Андреем, назавтра он убыл на фрегате «Тенедос» в Буюк-дере, откуда вскоре отплыл в Одессу. На несколько дней меня охватила печаль расставания с другом, словно предчувствовал я, что никогда более в своей жизни уж не увижусь с ним. Однако чудесным образом роль его в моей истории ото дня ко дню только росла.
Меж тем дела заставляли меня не только посещать разрушающиеся остатки святынь и чудес византийской эпохи, к коим турки относились безо всякого почтения, но и наносить официальные визиты. Раз я, покинув почти пустовавшее посольство, направлялся в греческий квартал, как мысль о том, что вчера прибыл почтовый курьер, заставила меня слишком резко повернуться и быстрыми шагами отправиться назад в Почтовую экспедицию. В тридцати шагах от себя увидел я вышедших из киоска навстречу мне троих франков. Они замешкались; насторожился и я в пустоте звенящей жарой улицы, но после продолжили путь, я же, сделав несколько шагов навстречу встал как вкопанный, не в силах оторваться от лица шедшего навстречу мне человека, он же, взглянув на меня, как ни в чём не бывало проследовал мимо, беседуя по-итальянски со своими попутчиками. Ошеломлённый, я едва не бросился ему вслед.
– Прохор! – позвал я вдогонку, и как он не сразу обернулся, крикнул громче.
Он остановился. Безбородый облик его в европейском платье совсем не напоминал ямщицкий. Он глядел на меня несколько времени настороженно, а после сказал:
– Видать, тебе, сударь мой, Прошку! Так я – брат его, Тимошка. – Он, сощурившись, усмехнулся натужно, обнажив плотный ряд зубов. Хоть вид его сейчас и напоминал генуэзца, а итальянский выговор моему уху казался безупречным, русская речь оставалась ещё вполне себе мужицкой.
Вспомнил я тогда, как Прохор рассказывал мне о своём брате в Константинополе, но никак не ожидал, чтобы это оказалось правдой, полагая вымыслом для красного словца или для придания себе весу.
– Так вы близнецы! – воскликнул я, сражённый этим наповал.
– Один близнец – гонец, другой близнец – купец, – молвил он безо всякой улыбки, облизнув сухие губы. – Главное, что не глупец.
Хотел я поговорить с ним, почему-то казалось мне, что он обрадуется получить весточку от брата, но он вовсе оказался не расположен к беседам, спеша по своему делу, о чём намекнул взглядом и жестами в сторону итальянцев, отвернувшихся от нас и продолжавших беседу меж собой. Так и не узнал я, каким товаром он промышлял. Вскоре вся троица удалилась под тихие перешёптывания на языке, коего я не понимал тогда. Когда я обескураженно раз оглянулся со ступенек конторы, то увидел, как с дальнего угла все трое взирали на меня, и Тимофей, казалось, объяснял им нечто.
Или глазели они на что-то совсем постороннее, находящееся на одной со мною линии, а мне только померещился их интерес ко мне, как померещился сверкнувший пронзительным лучом перстень одного из итальянцев? Издали недолго и ошибиться.
Нагромождения невероятных событий и конфуз от осознания переменчивости моего сердца оставили недописанным письмо очаровательной княжне.
Итак, Константинополь, не решив ни одной, подарил мне ещё несколько загадок. Я же вовсе не пылал желанием их разгадывать, томясь лишь той, коя пленяла ныне своим милым обликом мужскую половину морейских обитателей.
Спустя ещё неделю, проведённую попеременно то в молитвах, то в разглядывании редкостей, на патриаршем корабле, осеняемом флагом с пятью крестами, отплыли мы в Яффу. В знак особенного расположения патриарха, ни с меня, ни со Стефана капитан не взял денег, прочие же заплатили по сто сорок левов. Видя, как улыбаются подданные султана, трудно было и представить себе, как ещё недавно здесь арестовывали русских моряков и купцов, как всячески притесняли православных. С плачем простились мы с патриархом Иерусалима, обречённым до конца дней прозябать на своём престоле в удалении от Святого Гроба. Действует он в Константинополе более как защитник и глава духовная, нежели как совершенный хозяин и владыка дому, и никогда не посещает своей паствы, чтобы не платить слишком большой дани шейхам. В случае смерти, Синод Иерусалимский, избрав одного из среды своей, посылает принять благословение от патриарха Вселенского, чтобы ему никогда более не возвратиться назад.