Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Советские писатели (особенно так называемые деревенщики), многие из которых были самого что ни на есть крестьянского происхождения, хорошо знали, как тяжело народу в деревне, но лишь немногие из них отваживались писать правду. И на своих съездах они об этом не говорили (а если и разговорились, то ближе к перестройке). Они бы сказали, если бы их пустили на трибуну. Оставалось лишь возмущаться в дневниках и письмах: «Людям жрать нечего, они, крестьяне наши, пребывают в равнодушии и запустении… Недавно был бригадир из нашего села и сообщил, что в клубе при демонстрации фильма “Председатель” к концу сеанса осталось два человека. Люди плюясь уходили из клуба и говорили, что им всё это и у себя видеть надоело, а тут еще в кино показывают…»{239} – рассказывал Виктор Астафьев 29 марта 1965 года.
Тогда о чем же велась речь на писательских съездах? «Красной нитью сквозь все речи ораторов проходит мысль о благотворном значении могучей жизнеутверждающей силы литературы социалистического реализма, о патриотическом долге писателя, как верного помощника Коммунистической партии в ее гигантской работе на благо трудящихся, на благо человечества» – из статьи газеты «Правда» о Третьем Всесоюзном съезде советских писателей от 19 мая 1959 года.
А Второй съезд «помощников партии» (то есть советских писателей), ознаменовавший робкое начало оттепели, открылся 15 декабря 1954 года в Большом Кремлевском дворце и продолжался более десяти дней. Участником его был и Юрий Нагибин: «Позорный дурман грошового тщеславия. Сам себе гадок. Даже писать трудно о той дряни, какую всколыхнул во мне этот несчастный писательский съезд. Как в бреду, как в полпьяна – две недели жизни. Выбрали – не выбрали, назвали – не назвали, упомянули – не упомянули, назначили – не назначили. Я, кажется, никогда не доходил до такой самозабвенной ничтожности. И само действо съезда, от которого хочется отмыться. Ужасающая ложь почти тысячи человек, которые вовсе не сговаривались между собой. Благородная седина, устало-бурый лик, грудной голос и низкая (за такое секут публично) ложь Федина. А серебряно-седой, чуть гипертонизированный, ровно румяный Фадеев – и ложь, утратившая у него даже способность самообновления; страшный петрушка Шолохов, гангстер Симонов и бледно-потный уголовник Грибачёв. Вот уж вспомнишь гоголевское: ни одного лица, кругом какие-то страшные свиные рыла. Бурлящий гам булавочных тщеславий»{240}.
Далеко не все советские писатели были готовы на столь глубокий и подробный психологический анализ, способность к которому продемонстрировал в своем дневнике Юрий Нагибин. Многие полагали, что ради этого и нужно жить – чтобы поощрительно «упомянули» в основном докладе. Яркие характеристики Нагибин дал и своим старшим коллегам, будто речь идет о съезде американских писателей, а не наших, отечественных. За океаном, как шутили тогда острословы, от этих самых «кукрыниксов, которые негров вешают», было ни пройти ни проехать. Но нас интересуют в данном случае бытовые вопросы и писательские запросы, а они были разными у делегатов съезда.
Важным было также то место, которое отводилось писателю на традиционном съездовском банкете, где их рассаживали по рангу. Верхушка Союза писателей и приближенные к ней литераторы пили и закусывали в Георгиевском зале (в начале которого сидели члены политбюро), остальные же – в Грановитой палате: «Через столько веков в Грановитой палате вновь разыгрались дикие картины местничества. Только вместо Буйносовых и Лычкиных, Пожарских и Долгоруких драли друг дружку за бороду, плевали в глаза братья Тур и Михалков, Полевой и Габрилович. Не забыть, как мы вскакивали с рюмками в руках, покорные голосу невидимого существа, голосу, казалось, принадлежавшему одному из тех суровых святых, что взирали на наше убогое пиршество со стен Грановитой палаты. Покорные этому голосу, мы пили и с холуйством, которое даже не могло быть оценено, растягивали рты в улыбке. (Основной банкет шел в Георгиевском зале, и нам он транслировался по радио.)»{241}. Нагибин называет торжественный прием, которым по традиции заканчивались писательские съезды, «убогим пиршеством». И это в те не очень сытые времена. Скорее всего, Юрий Маркович имел в виду, что писательский банкет выглядел убого по сравнению с роскошными пирами русских царей, которыми и прославилась Грановитая палата, а не с пустыми полками продуктовых магазинов.
А у делегата Константина Яковлевича Ваншенкина (он пришел на прием с женой) и спустя много лет осталось совсем иное мнение: «Наконец съезд, к которому мы уже так привыкли, окончился, и в Кремле состоялся торжественный прием. Сейчас это обычно а-ля фуршет, – стоя, неудобно, но тоже не жалуются. А тогда – настоящий, солидный, сидячий ужин, с несколькими переменами блюд, множеством напитков, с официантами за спиною. Что называется, на старый лад. Столы были нумерованные. Нам с Инной места достались не в Георгиевском зале, а в Грановитой палате, – не потому, что я был молод, рядом с нами сидели и маститые. Мне здесь даже больше нравилось, в близости к другим, под картинно расписанными сводами»{242}. Думаю, что понравилось бы многим… Что касается столь противоположных взглядов Юрия Нагибина и Константина Ваншенкина на одно и то же событие, то оно лишний раз подтверждает, насколько разными были писатели, вынужденные состоять в одном-единственном союзе.
Константину Ваншенкину было с чем сравнивать – в те годы в Москве в некоторых ресторанах еще остались мастера дореволюционной закваски и закуски, помнящие искусство сервировки и кулинарии. Не будем забывать и о другом – молодые писатели еще не жили в таком довольстве и сытости, чтобы снисходительно оценивать кремлевскую кухню.
Но вот прием закончился: «Хотя никто не давал никаких сигналов