Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Песню давно уже разрешили, и повсюду открывались кафе «Бригантина» и молодежные клубы «Бригантина», и уже молодые люди из еще одного комитета — ЦК Комсомола — хорошо нагрели на этих бригантинах руки и уже готовились прибрать вскорости к своим теплым, умелым рукам средства производства и натуральные ресурсы страны.
Но Малееву хотелось показать, что он рискует головой; во всяком случае, он хотел, чтоб над его головой сиял нимб. По его смелой творческой задумке «Бригантина» все время звучала за кадром. Пираты пели ее под гитару.
— Подтекст у тебя, Бармалеев? — угрожающе шипел оператор. В группе только он звал режиссера Бармалеевым прямо в лицо, они были однокурсники по ВГИКу. — Эти твои воображаемые фиги в кармане — подтекст? Ты из этих кукишей картину собираешься сделать, да? У тебя и текст не прочитывается, какой уж тебе подтекст. Уйду. Снимай сам, брат Люмьер.
Режиссер трухал. Он все-таки в глубине души знал свое место. Когда он бился в истерике и убегал на полдня творчески страдать, съемки продолжались и без его крика «Мотор!». Но без оператора продолжаться ничего не могло: только он мог превратить убогие декорации в какие-то моря, которым люди Флинта гимн поют.
Оператор велел ему тихо, но строго:
— И чтоб ребенка в просмотровом зале не было! Незачем мальчику материал смотреть. Ты его своими замечаниями только сковываешь, он из-за тебя становится зажатый. Предупреждаю: кина не будет.
Поэтому за все время съемок Алеша Светов ни разу себя на экране не увидел.
В начале съемочного дня Малеев затягивал свою «Бригантину» — для вдохновения — и требовал, чтоб все подпевали.
Алеша путался. «За презревших грошевый уют» он не понимал. У них дома говорили по-человечески: грошовый. Он пел: «За презревших крошево, уют». Крошево было его любимой едой — томатный сок с крошеным зеленым луком и черным хлебом. А про уют мама всегда говорила: «В любом месте можно создать уют. Даже в коммуналке мы не должны жить, как свиньи».
Кроме того — Малеев пел про яростных, про непохожих, но от Алеши Светова требовал полного подчинения, сплошного обезьянничанья. Даже лицом гримасничать, как он, даже глаза таращить, как он.
Малеев говорил: «Ты должен меня слушаться, как родного папу!»
Ему ассистентка объяснила про отсутствие папы, но Бармалей забывал детали.
Не только мальчик, все в съемочной группе не любили Малеева; но вначале они рвались на картину, потому что предполагались натурные съемки на Одесской студии, экспедиция, полтора-два месяца на море. Выяснилось, однако, что Малеев, на которого орали не только директор объединения, но и собственный директор картины, не сумел добиться даже выезда на натуру.
Теперь всё снимали в павильоне, на фоне хилых дорисовок, с допотопными впечатками. Дополнительный метраж моря и волн брали из фильмотеки. Даже декорации по большей части не строили, а приносили со склада, только подкрашивали.
На площадке стояла атмосфера развязной и циничной халтуры. Ограничивалась халтура только тем, что картине могли влепить третью категорию и не заплатить постановочных, которые несколько возмещали тщедушность зарплат.
Пока устанавливали кадр и возились со светом, Алеша не должен был стоять на положенном месте. Гример Нюша мазала его отвратительным гримом, сюсюкала и называла деточкой. Вместо него стоял маленький циркач-дублер.
Этот каскадер Артур Куэ, — он был из знаменитой цирковой семьи Куэ, — стоял на указанном ему месте терпеливый, сосредоточенный, маленький и жилистый, с бритой головой, с мышцами, уже обработанными годами тренажа. Он профессионально выполнял свое неинтересное дело, не жаловался, что скучно, жарко, что ноги устали.
Но зато и все по-настоящему интересное, требовавшее храбрости и умения тоже делал каскадер Артур. Он натягивал на свою коротко остриженную голову блондинистый парик и взлетал стремительно по вантам. Он сидел, болтая ногами, на конце реи. Он прыгал с мачты, раскачивался на корабельных канатах, плавал в грязном студийном бассейне, по которому гнали ветровой установкой морские волны. Он умел все. А Алеше даже попробовать не разрешали. Ни разу не разрешили попробовать.
И Алеша Светов чувствовал себя жуликом хуже Бармалеева: с чужим именем, с крашеными дамскими волосами, с гримом на лице. Ему нос пудрили! Он должен был говорить дурацкие слова, называвшиеся репликами. Хотя запоминал он эти реплики мгновенно — он и в школе стихи выучивал с одного раза.
Каскадера Артура никто не пудрил, и глупостей он не должен был говорить.
С Алешей Световым приходила на съемки бабушка, а с Артуром — тренер, тоже из семьи Куэ. Все свободное время они проводили в дальнем углу павильона: они занимались. Старший Куэ тихонько покрикивал на их непонятном сказочном цирковом языке:
— Фордершпрунг на две ноги! Ап! Не расслабляйся, Артур! Флик-фляк! Ап! Артур, расслабляешься! Становись на бублик, ап!
Артур становился на голову на маленьком каучуковом колесике, видимо — бублике, и тренер говорил ему одобрительно:
— Вот постоишь так пятидневочку, и будет у тебя не террор, а кураж.
Они приходили в малеевский павильон из другого мира, где никакой халтуры не существовало просто в силу необходимости.
Можно фальшивую ноту взять, можно писать пошлости и глупости, но за пролетающую трапецию надо хвататься всякий раз точно и вовремя.
Алеша Светов восхищался каскадером Артуром издалека, постоянно за ним подсматривал. Но они почти никогда не разговаривали. Артур Куэ не обращал на Алешу Светова никакого внимания. Только по утрам бросал на ходу:
— Привет, Джим!
И Алеша Светов отвечал:
— Сам ты Джим!
Или:
— От Джима и слышу!
Но этим их дружба и ограничивалась.
Кадр ставили по Артуру. А потом вызывали Алешу Светова, и он делал свое — то есть просто присутствовал перед камерой, и камера, в руках злого и зверски талантливого оператора, его любила.
Уже все, работавшие на картине, знали, уже слухи ходили по студии: мальчик оказался одним из тех редкостных людей, которые остаются на пленке совершенно живыми, даже намного живее и естественнее, чем в жизни. Ассистентка на нем карьеру сделала, о ней потом говорили: «Она та самая, которая Алешу Светова на улице нашла».
Не понимали этого ясного всем факта только двое: режиссер Малеев, по бездарности, и сам мальчик, который ни одного отснятого кадра так и не увидел. Да и увидев, не понял бы ничего: без звука, в бессвязных, отрывочных эпизодах.
Он ненавидел ломаться и кривляться. Поэтому после каждого вопля «Мотор!» он действовал назло Малееву. Не повторял, как ему было велено, малеевских гримас, жестов и ужимок. Наоборот: старался почти не шевелить лицом, ничего не изображать из себя, не суетиться, не мельтешить.
И это, конечно, было идеально. Камера это любила.