Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он подсчитал экономические выгоды покупки, но не признавался даже себе самому, что выбрал именно этот дом из-за очень старых, неизвестной породы деревьев, которые росли вокруг вместо обычного газона. Он подозревал, что деревья эти снижают ценность дома; ведь с ними надо возиться, они растут слишком близко, могут повредить фундамент. Кроме того, они затеняют комнаты. В августе, когда они переехали, это было хорошо; но теперь, в конце сентября, дни становились короче. Сегодня весь день дул сильный ветер, листья придется убирать.
Надо все же посмотреть, как они называются, эти деревья, познакомиться с ними. Позор — до сих пор не собрался заглянуть в справочник. Тоже ведь признак развала, предвестие того, что им тут недолго жить, с этими деревьями…
Старая дева уже стояла в дверях и решительно одевалась. Она все-таки не ожидала вечера до такой степени противного. Хозяин своих гостей чуть ли из дому не выталкивал. Хозяйка вообще ушла, не попрощавшись. Алкоголик с проповедями! Хуже всего — торт был такой упоительный, невозможно было устоять, она съела два куска, а если честно, то три. Теперь она боялась, что неделя строжайшего голодного режима пропала, такие усилия потрачены зря. И уже два часа ночи.
Вообще жизнь — сплошная трата времени и сил.
Хозяин недоглядел, вынося мешки с мусором, и алкаш успел-таки залечь на диван и уснуть. Теперь его в такси не засунешь. Старая дева уехала, а разведенная — все-таки нельзя просить женщину везти мертвецки пьяного.
Значит, это новоселье будет продолжаться и завтра утром. Жена уедет к заутрене, положив в карман свою ханжескую белую косынку — он ее попросил не повязывать голову дома, видеть он этого не может. А ему разбираться с этим ближним, дышащим перегаром. Уговаривать его, что все в порядке, что неважно, мол, ничего особенного. Выслушивать извинения, смотреть на его помятое, несчастное лицо, наливать на опохмелку… Вот тоже: почему люди так любят каяться на миру вместо того, чтоб тихо и молча бороться с собой?
И все это никому, никому не нужно. И новоселье это целиком и полностью никому не было нужно.
Засыпая, алкаш успел пообещать себе, что завтра все изменится, что это был последний день безволия и безобразия. Завтра начнется новая жизнь. Он в это верил; тем более что ему казалось, что он уже доехал и находится у себя дома.
А разведенная дама все сидела в углу, пристально глядя на алкаша. Честно говоря, она смотрела на него другими глазами. Ну клоун. А может быть, не такой уж и клоун. Да, грубиян. Но, в конце концов, он был первый человек, который не соврал ей, сказал что-то живое. Он ее, можно сказать, услышал. «Пожалеть не пожалеют, а уважать перестанут» — почему ей это никогда в голову не приходило? Почему она только о сочувствии и жалости беспокоилась, а не об уважении?
Бросивший даму муж был человек очень противный, но трезвенник. У нее не было никакого жизненного опыта по этой части, и она не подозревала всего безумия своего внезапного наития, не догадывалась о предстоящих трудностях, то есть о почти полной безнадежности задуманной ею кампании по спасению ближнего. Было уже два часа ночи. Она решительно встала и подошла к дивану.
— Яшенька, — зашептала она, осторожно расталкивая пьяного, — попробуйте, голубчик, встать. Я такси вызвала, я вас подвезу.
Его так давно никто не будил, не расталкивал, не шептал «Яшенька» и уж точно не называл голубчиком, что он немедленно очнулся и даже немножко протрезвел от удивления.
Во всяком случае, достаточно протрезвел, чтобы хозяин, рассыпаясь в благодарностях и любезностях — впервые за весь вечер совершенно искренних, — смог выволочь удивительно тяжелого алкаша за дверь и поместить в желтое такси, которое уже стояло в темноте под деревьями, освещая фарами яркие желтые листья.
Ну и ну, подумал он, люди уезжают навстречу своей таинственной судьбе.
В прежние времена они с женой обсудили бы такой поворот событий. Вот сейчас бы началась самое веселое. Жена бы рассказывала в лицах многочисленные происшествия, сцены и конфликты, которых он не заметил. Она бы объясняла, со сложными психологическими деталями и удивительно смешно, взаимоотношения между гостями, неведомые ему интриги. Его всегда удивляла ее живая заинтересованность и внимание ко всякой чепухе, происходящей с другими людьми, ее способность обижаться, восхищаться и разочаровываться, вообще — обращать внимание.
Теперь таких разговоров больше не бывает, потому что злословие, как известно, — грех. Нехорошо судить ближнего, и так далее.
Ну ладно. Во всяком случае, теперь наконец можно сделать то, чего ему давно уже смертельно хотелось. Он ждал, чтоб все ушли, чтобы можно было сесть, посмотреть молча на деревья, на его собственные деревья, медленно качающиеся за окном.
А жена хозяина лежала наверху, глядя в потолок, стараясь дышать равномерно и осторожно, стараясь сдержать, уравновесить дурноту. Это было не от выпитого — она почти ничего не пила — и даже не от усталости. Она уже несколько недель была сама не своя. Как будто ей заложило уши, и весь мир был не в фокусе, все было тяжело и замедленно. И это странное состояние не было болезнью, немощью, недомоганием, но было работой, тяжестью. Она терпела свое странное состояние, не вызывавшее обычного противодействия, которое вызывает болезнь: поскорее бы прошло, перемоглось, — и терпение постепенно нарастало и наполняло ее; терпение, которое становилось самым ей нужным качеством, самой необходимой добродетелью.
Она понимала, уже не просто чувствовала, а точно знала — почему она сама не своя… И теперь ей казалось, что она знала с самого начала. Это произошло в первую ночь после переезда, когда они остались вдвоем в совсем пустом, еще чужом, почти враждебном доме. Даже еще и кровать не была куплена. И деревья качались за окном.
Значит, вполне возможно, что этот дом — и вправду их дом, а не случайность. Настоящий, их собственный, родной дом. Именно этот дом будет первым и единственным домом, родным домом, этот чужой пригородный поселок — родным городом для кого-то, кто уже существует.
Она не вспоминала недавно выученные молитвы. Но смирение, которое ей было совершенно не свойственно, которому она так старательно и неумно пыталась научиться через возвышенные разговоры, богословские трактаты, литургию, — это смирение теперь переполняло ее и было не только совершенно естественным, но и единственно необходимым. Терпение, тревога, которые будут сопровождать ее до конца жизни. Страх, который, наверное, и называется страх Божий.
Другие женщины рассказывали, но только теперь, когда это — наконец-то — происходило с нею самой, только теперь она начинала понимать. Это же чудо, настоящее, смешное чудо, ведь это же фантастика! И только потому, что это происходит постоянно, сплошь да рядом, со всеми и каждым — никто не замечает, как это фантастично, странно, чудесно, нелепо: один человек находится внутри другого человека. И ведь потом он начнет двигаться. Будет толкать ее своей собственной, совершенно отдельной ногой в живот — изнутри!
Вот это ближний так ближний! Она была сама не своя и уже никогда своей, только себе принадлежащей и только за себя отвечающей не будет. Впервые все было важно не потому, что было событиями ее жизни, а потому, что было жизнью уже другого человека, и время будет теперь измеряться не ее возрастом…