Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом пришел Горбачев, и все стало рушиться, — Энн тихими и спокойными словами, словами сопричастного человека, рассказывала мне свою несвою историю нашей с ней общей страны.
В этой истории не было ни слова лжи — и уже одно это налагало на меня обязанность.
Обязанность рассказать ей о том, какой эта история была на самом деле.
И, если бы я не рассказал бы этой девушке ту правду, которую я понимал, я стал бы лжецом, прежде всего в своих, а не в ее глазах. Хотя в глазах очень многих я остался бы среднестатистическим человеком.
Но я отвечал не перед неизвестными мне многими и даже не перед историей моей Родины, а только — перед собой и перед этой ставшей мне родной девушкой.
Впрочем, история не может быть правдивой или лживой: правда и ложь — удел нашего отношения к ней.
Проблема этой девочки была той же, что и большинства россиян: слишком долго мы все жили прошлым, которое превратилось для нас в то, в единственное, чем мы могли жить.
И ответы на нынешние вопросы, мы искали не в сегодняшнем, а во вчерашнем дне, сравнивая сегодняшний день с вчерашним по критериям вчерашнего дня.
Критериям нашей убогости.
Ситуация не пускала эту девочку в понимание, потому что сама ситуация строилась не на опыте и понимании, а на чем придется…
…Мне пришлось говорить так просто, как я мог:
— Все стало рушиться не потому, что пришел Горбачев, а потому, что все построенное до Горбачева оказалось никому не нужным.
И содержать это было не по карману стране, производившей очень мало того, что нужно людям. А значит, того, за что люди готовы были платить деньги — но и это было следствием.
— Следствием — чего?
— Прежде всего, Советский Союз оказался страной, в которой у людей не было возможности самим что-то нужное людям производить для того, чтобы заработать деньги, на которые они могли покупать то, что им нужно. — После того, как я это сказал, мне стало понятно, что сказать просто у меня не получилось.
— Поняла что-нибудь? — спросил я, непонятно на что рассчитывая, и Энн покачала личиком:
— Не-а. — И в этом не было ничего удивительного — в том, что происходило на моем веку в моей стране, ничего не понимало полстраны.
— Ладно, — вздохнул я, подумав то ли о стране, то ли о девушке, то ли о себе. — Просто запомни: социализм, построенный на идеях Маркса — система не жизнеспособная.
Так уж выходило, что альтернатива — марксизм или нормальная жизнь — продолжала касаться нас, россиян, даже тогда, когда марксизм уже завершился, а нормальная жизнь еще не наступила.
И если зачем нужна нормальная жизнь, я понимал, то — зачем нужен марксизм — нет.
Впрочем, я не понимал и того, зачем нужна альтернатива…
…Энн вступилась за марксизм — видимо, добрые дети должны вступаться за все убогое и нездоровое:
— Но ведь Маркс хотел, чтобы людям было лучше, — сказала она; и я признался:
— Энн, когда я слышу что-то подобное, у меня постоянно возникают два вопроса.
— Какие?
— Откуда Маркс узнал — что лучше для людей?
— Да-а… А второй вопрос какой? — спросила она; и хотя второй вопрос явно вставал передо мной чаще, чем перед Марксом, я ответил за нас обоих:
— Откуда люди узнают — что лучше для них?
— Но ведь у нас в стране была Советская власть, значит, был социализм.
— Энн, социализм — это не власть в стране.
Социализм — это власть над страной.
— Но ведь у нас же была Советская власть? — повторила Энн; и мне вначале показалось, что марксизм-ленинизм у них, в Заполярье, продолжали преподавать в школе до сих пор.
Но потом понял — просто тогда, в том времени, о котором она говорила, они жили лучше, чем живут сейчас.
И вольно или невольно Энн цеплялась не за время, а за свое право жить хорошо:
— Советская власть — это власть рабочих, власть тех, кто трудится, — проговорила она.
— Да. Рабочие взяли власть, — согласился я с историческим фактом, — и власть оказалась у них в руках.
Только вот об одном рабочие не подумали.
— О чем?
— О том, кто будет их кормить?
— А разве буржуи кормили рабочих?
— А кто же еще?
Рабочие, не умеющие организовать производства, нанимаются к тем, кто это производство организовывать умеет и может платить рабочим за работу деньги — к буржуям.
— Но ведь люди же жили, — Энн смотрела меня глазами ребенка, у которого отбирают игрушку.
Хотя о том, что это очень плохая игрушка, она явно не догадывалась.
— Люди не жить не могут, — сказал я, — люди жили и при Сталине.
— Но ведь и сейчас много сталинистов.
И когда их спрашивают о том, что делать с нашими делами, они говорят, что Сталина на наших воров нет.
— Понимаешь, Энн, те, кому не нравится то, что российские чиновники воруют, но при этом говорят, что на чиновников не нашлось Сталина, ничего лучше, чем нынешняя жизнь, не заслуживают.
— Почему?
— Потому, что воры все-таки лучше убийц. — Я бы мог остановиться на этом, но меня прорвало:
— Ну, а к нынешним сталинистам у меня всего один вопрос.
— Какой?
— Расскажите о своих родителях.
— Зачем?
— Затем, чтобы знать — какие матери рожают таких уродов.
— Скажи, Петр, а как по-твоему, сейчас сталинизм может вернуться?
— Не думаю.
— Почему?
— Потому что Сталин был великим преступником, а человеком мелким, и ему хватало своей страны.
Он не хранил денег на Западе.
А у нынешних… У них и внуки по-русски говорят уже не у всех.
— Почему?
— Потому что деды этих внуков прекрасно знают, что там, где они не правят, жить лучше.
Они о своих потомках заботятся.
И отлично понимают, что им, если они вернут сталинские порядки, цивилизованные страны не простят массового убийства своего народа.
Они бы, может быть, и хотели бы вернуть что-то вроде сталинизма, но мир не позволит.
— А чем сейчас лучше, чем при Сталине?
— Тем, что при Сталине не любить того, что происходит, было нельзя.
А сейчас — любую дрянь нелюбить можно.
— Как ты думаешь, а чиновники знают, что их не любят?
— Конечно, знают.