Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, представление об оппортунизме было у меня в девятилетнем возрасте достаточно размытым, но этически оценочную сторону вопроса Элвин объяснил вполне недвусмысленно, вложив в само это слово и в сопутствующие характеристики максимум презрения и отвращения. Тогда он еще только что выписался из госпиталя и был слишком слаб, чтобы оказаться способным на что-нибудь, кроме слов.
— Твой братец никто, — сообщил он мне однажды ночью, пока мы лежали на соседних кроватях. — Хуже чем никто. Он оппортунист.
— Правда? А почему?
— Потому что оппортунисты — это такие люди, которые ищут выгоды для себя, а на все остальное им наплевать. Хренов Сэнди оппортунист. И твоя сука тетя с крутыми титьками тоже оппортунистка. А уж велико-мудрый раввин — и подавно. Тетя Бесс и дядя Герман честные люди, но Сэнди… Продаваться этим людишкам с потрохами? В его-то возрасте! С его талантом! Говно он, этот твой братец, полное говно.
«Продаваться с потрохами» — это выражение тоже было для меня в диковинку. Но все же понять его было проще, чем слово «оппортунист».
— Он всего-навсего нарисовал несколько картинок, — возразил я.
Но Элвин был не в настроении выслушивать мой рассказ в оправдание самого существования этих картинок — особенно потому, что ему каким-то образом стало известно об участии Сэнди в линдберговской программе «С простым народом». У меня не хватило смелости спросить у него, как он узнал о том, чего я решил ему ни в коем случае не сообщать, хотя и предположил, что, случайно обнаружив рисунки с Линдбергом под кроватью, Элвин провел самостоятельное расследование, порывшись в буфете, где Сэнди держал школьные тетради и рабочие блокноты, — и обнаружил достаточно улик, чтобы возненавидеть моего брата навеки.
— Это не то, что ты думаешь. — Но, произнеся это, я тут же поневоле спросил у себя: «Не то, а что?» — Он делает это, чтобы защитить нас. Чтобы у нас не было неприятностей.
— Из-за меня, — констатировал Элвин.
— Нет! — запротестовал я.
— Но именно так он тебе и объяснил, не правда ли? Чтобы у семьи не было неприятностей из-за Элвина. Так он оправдывает ту мерзость, которой занимается.
— Ну и что тут такого? — спросил я чуть ли не с младенческой наивностью и вместе с тем с истинно детской хитростью. Пытаясь выпутаться из конфликта, я лгал в пользу брата — и запутывался все сильнее и сильнее. — Что плохого в том, что он старается нам помочь?
— Я тебе не верю, малыш, — ответил Элвин, и, поскольку я был ему не чета, я перестал себе верить сам. Если бы Сэнди хотя бы раз шепнул мне, что он на самом деле ведет двойную жизнь! Если бы намекнул, что притворяется сторонником Линдберга, чтобы защитить нас! Но я собственными глазами видел и собственными ушами слышал, как он выступает перед взрослой еврейской аудиторией в синагоге в Нью-Брансуике, — он абсолютно верил во все, что произносил, и откровенно упивался впечатлением, которое производил на публику. Мой брат проявил редкостную способность приковывать к себе внимание — и, произнося речи, восхваляющие президента Линдберга, показывая рисунки, на которых был изображен Линдберг, перечисляя преимущества своей восьминедельной работы еврейским батраком на ферме у христиан в центральной части США (перечисляя их по бумажке, написанной тетей Эвелин), — одним словом, делая всё то, что, если начистоту, я был бы непрочь делать и сам, делая то, что считалось нормальным и патриотичным во всей Америке, а ненормальным и скверным — только у нас дома, — Сэнди переживал свой звездный час.
И тут сама История в непомерных масштабах вторглась в наши семейные дела: рабби Бенгельсдорфу и мисс Эвелин Финкель от президента Чарлза Э. Линдберга с супругой на открытке с тисненым гербом прибыло приглашение на торжественный обед в Белом доме в честь министра иностранных дел Третьего рейха. Обед должен был пройти в субботу 4 апреля 1942 года. Авиатур по стране, в ходе которого Линдберг побывал в тридцати крупных городах, поднял популярность президента как не дающего сбить себя с толку и умеющего как никто другой разговаривать с народом политического реалиста на небывалую высоту — и предостережение Уинчелла, назвавшего обед в честь Риббентропа ошибкой века, пропало втуне. Напротив, республиканская пресса по всей стране перешла в контрнаступление, утверждая в передовицах, что ошибку века совершили ФДР и остающиеся верными ему либералы, злонамеренно назвав дружеский обед в Белом доме в честь высокого иностранного гостя коварным заговором против основ демократии.
Известие о приглашении в Белый дом потрясло моих родителей, но как-то повлиять на ситуацию они были бессильны. Еще несколькими месяцами ранее они успели высказать Эвелин свое разочарование в связи с тем, что она вошла в немногочисленную и жалкую компашку евреев, пошедших на побегушки к нынешней так называемой власти. Не было смысла хотя бы попытаться оказать на нее воздействие и теперь, когда она заняла пусть и далеко не самую высокую ступеньку на лестнице пресловутой президентской вертикали, — особенно потому, что на этот раз (и мои родители прекрасно понимали это) она была одержима не сугубо идеологическими мотивами, как в период своей профсоюзной деятельности, и даже не элементарным политическим тщеславием, а единственно стремлением вырваться при помощи рабби Бенгельсдорфа из безрадостной жизни учительницы младших классов, обитающей в тесной мансарде на Дьюи-стрит и, подобно Золушке, в мгновение ока попасть во дворец. Тем не менее, когда она однажды вечером внезапно позвонила моей матери и сообщила, что ей с рабби удалось добиться разрешения прибыть на торжественный обед в сопровождении моего брата… впрочем, поначалу ей просто никто не поверил. Еще можно было допустить, что самой Эвелин удалось столь стремительно шагнуть из нашей мелкотравчатой жизни в высший, практически фашистский, свет, — но чтобы еще и Сэнди? Мало того, что он позорит семью, славословя Линдберга в синагогах? «Этого просто не может быть, — провозгласил мой отец, причем его слова имели двоякий смысл: не может быть, потому что невозможно, и не может быть, потому что чересчур отвратительно. — Это лишний раз доказывает, — сказал он Сэнди, — что твоя тетя совсем спятила».
А может быть, она и впрямь на какое-то время спятила — из-за преувеличенного чувства собственной только что обретенной значимости. Как иначе набралась бы она смелости организовать приглашение на столь значительное мероприятие для своего четырнадцатилетнего племянника? Как иначе заставила бы рабби Бенгельсдорфа обратиться со столь неслыханной просьбой в Белый дом, кроме как проникнувшись невероятной наглостью чиновничьей фаворитки, вознамерившейся сделать собственную карьеру? Разговаривая с нею по телефону, мой отец стремился сохранить предельное спокойствие. «Хватит глупостей, Эвелин. Мы люди незначительные. И оставь нас, пожалуйста, в покое. Обыкновенному человеку и так-то в наши дни приходится нелегко». Но решимость моей тетушки вырвать исключительно одаренного племянника из лап сознающего собственную ничтожность — и только ее — отца, с тем чтобы он, подобно ей самой, смог оказаться в этой жизни на первых ролях, — решимость эту было не преодолеть. Сэнди должен был, по ее словам, присутствовать на торжественном обеде как живое доказательство успеха программы «С простым народом», как общенациональный представитель этой программы — не больше и не меньше, — и никакому там отцу с трусливой психологией вечного обитателя гетто было не остановить его — и ее саму тоже. Сейчас она сядет в машину и через пятнадцать минут будет уже у нас.