Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женя, забыв безликую девочку-татарку, выворачивает «книжку переплетом внутрь», то есть открывает содержание книги уличному воздуху, а сама при этом входит в новое пространство, где разнородные впечатления оказываются мастерски синтезированными[317]. Ленясь читать «Демона», девочка фиксирует в сознании, что Терек – это «львица с косматой гривой на спине»[318] (III: 53), и прыжки косматой львицы в ее воображении сопровождают «клубящийся дьявольский лай голеньких генеральских собачек» в соседнем дворе (III: 53). Этот новый пример сочетания впечатлений отличается тонкой нюансировкой: ребенок, под воздействием образов книги, видит действительность преображенной и измененной. Как бы забыв о поэме, Женя в полузабытьи рассматривает солдата и соседских собак, но именно тут собачий «клубящийся дьявольский лай» говорит о чем-то большем, чем просто осенний день[319]. В тексте совершенно неожиданно начинают сосуществовать и сливаться две реальности; образы «Демона» переплетаются с происходящим на улице, и «золотые облака из южных стран, издалека», едва успев проводить Терек на север[320], ухитряются привести с собой нежданного гостя, обозначаемого только местоимением «он» – появляющегося без явного антецедента в этом абзаце (если не предполагать, что «он» почему-то относится к реке Терек, которая тут же превратилась в воду в ведре, и именно это ведро несет по соседнему генеральскому двору солдат Прохор):
На этот раз это был Лермонтов. Женя мяла книжку, сложив ее переплетом внутрь. В комнатах она, сделай это Сережа, сама бы восстала на «безобразную привычку». Другое дело – на дворе. […]
Между тем Терек, прыгая, как львица, с косматой гривой на спине, продолжал реветь, как ему надлежало, и Женю стало брать сомнение только насчет того, точно ли на спине, не на хребте ли все это совершается. Справиться с книгой было лень, и золотые облака из южных стран, издалека, едва успев проводить его[321] на север, уже встречали у порога генеральской кухни с ведром и мочалкой в руке.
Денщик поставил ведро, нагнулся и, разобрав мороженицу, принялся ее мыть. Августовское солнце, прорвав древесную листву, засело в крестце у солдата. Оно внедрилось, красное, в жухлое мундирное сукно и как скипидаром жадно его собой пропитало (III: 53–54; курсив мой. — Е. Г.).
Внутри этой синтаксической путаницы, которая все же указывает на появление еще одной мужской фигуры, путешествовавшей с облаками и взбудоражившей генеральских собак, мы опять видим довольно сложное взаимодействие и переплетение рук. Руки солдата Прохора (а синтаксически это могут быть даже руки движущихся облаков), вооруженные мочалкой и ведром, чистят и отмывают реальность. Тут же присутствует и «скипидарное» солнце, которое осветляет и высвечивает мундир Прохора. Но образы смывания, побелки и обесцвечивания перекликаются с процессами, которые Женя начинает наблюдать в то время, как ее руки перегибают томик Лермонтова, открывая его содержимое окружающему миру. Так, одни руки смывают цвета, другие – держат книгу.
Еще через несколько минут юная героиня встретится с новым персонажем, вполне возможно с тем самым, кто был обозначен загадочным личным местоимением «он» и кто обязан своим присутствием «золотым облакам, из южных стран, издалека»[322]. Именно этот неизвестный посторонний одним своим присутствием восстанет против чего-то большего, нежели осенний северный ветер. Сама фамилия незнакомца – Цветков, связанная прежде всего с цветком и цветом[323], бросает вызов утрате цвета и увяданию растительности в Екатеринбурге. Но роль Цветкова еще более необычна. «Печальный демон, дух изгнанья», как мы знаем из поэмы Лермонтова, не был видим простыми смертными, будучи при этом движущей силой их несчастий, и (посторонний) Цветков, пришедший с другой стороны границы, предваряет очень важный поворот темы: для Жени он окажется человеком, который каким-то необъяснимым образом угрожает мирному духу ее семьи. И когда Женя с книжкой в руке слушает, как рев Терека заглушает лай соседских собак, Пастернак дает толчок к развитию целой серии пассажей, в которых присутствуют необычные существа, достойные пера виртуозного писателя-символиста, но довольно неожиданные для Пастернака, которому критики отвели роль виртуоза исключительно метонимических рядов.
Происходит это так. Пока Женя за чтением сосредотачивается на зверином вое Терека и ее отвлекают столь же шумные «голенькие генеральские собачки» с их «дьявольским лаем» (III: 53), Пастернак разворачивает целый ряд событий, высвеченных солнечными лучами, которые падают также и со страниц лермонтовского «Демона». В сознании девочки воображаемые и реальные события начинают напластовываться и сталкиваться, и она поначалу не замечает необычную мифичность происходящего, ровно так же, как позднее Пастернак опишет состояние детства в «Охранной грамоте»: «И когда по ее приему человек гигантскими шагами вступал в гигантскую действительность, поступь и обстановка считались обычными» (III: 156). Обычная обстановка дома Люверсов не меняется, двор рядом с их домом уютен и спокоен, Цветков не знаком ни с родителями, ни с детьми, но именно благодаря ему Лермонтов и его «Демон» входят, пусть едва уловимо, в мир Жени Люверс.
С раскрытой книгой Женя бродит по мощеному двору, поросшему «плоской кудрявой травкой, издававшей в послеобеденные часы кислый лекарственный запах, какой бывает в зной возле больниц», и оказывается там в забытом всеми закутке между «дворницкой и каретником» (III: 54)[324]. Надышавшись резких одуряющих запахов, она находит поленницу, оставляет на ней книжку, соскальзывает «на среднюю перекладину лестницы», где сидеть «неудобно и интересно, как в дворовой игре», и потом обнаруживает, «разинув рот, как очарованная», что-то совсем неожиданное. За стеной смежного с двором сада она видит пусть не театральную сцену, но совершенно отдельную реальность, не слишком отличную от той, на которую указывала «Золотая ветвь», но в данном случае – с границей, отмеченной не золотой ветвью, а кустами желтой акации, которые «сохли, скрючивались и осыпались»:
Кустов в чужом саду не было, и вековые деревья, унеся в высоту, к листве, как в какую-то ночь, свои нижние сучья, снизу оголяли сад, хоть он и стоял в постоянном полумраке, воздушном и торжественном, и никогда из него не выходил. Сохатые, лиловые в грозу, покрытые седым лишаем, они позволяли хорошо видеть ту пустынную, малоезжую улочку, на которую выходил чужой сад тою стороной. Там росла желтая акация. Теперь кустарник сох, скрючивался и осыпался.
Вынесенная мрачным садом с этого света на тот, глухая улочка светилась так, как освещаются происшествия во сне; то есть очень ярко, очень кропотливо и очень бесшумно, будто солнце там, надев очки, шарило в курослепе.
На что ж так зазевалась Женя? На свое открытие, которое занимало ее больше, чем люди, помогшие ей его сделать