chitay-knigi.com » Современная проза » Брисбен - Евгений Водолазкин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Перейти на страницу:

08.07.14, Мюнхен

В 21:30 нам звонят из клиники и просят срочно собирать Веру на операцию по пересадке печени. Прибытие трансплантата в состоянии холодовой ишемии ожидается в ближайшее время: спецмашина с контейнером полчаса назад выехала из Аугсбурга. Экстренно вызван персонал клиники. К операции нужно приступить сегодня ночью, иначе донорский орган погибнет.

Через полчаса к дому подъезжает реанимобиль, чтобы сразу начать готовить Веру к операции. Его мигалка отражается на лице Геральдины, выносящей сумку с Вериными вещами. Глаза ее опущены, шаги деревянны. Следом выходим мы с Нестором, за нами – Катя с Верой.

Июльская ночь прохладна. Шелест деревьев. Ничего необычного, но насколько же всё точно выполнено, ни одного лишнего мазка. Собственно говоря, всё в природе должно быть обычным, только тогда оно узнаваемо и трогает душу. Отражается впоследствии в разных немеркнущих вещах – скажем, во Временах года.

Правая моя рука дрожит сильнее обычного. Перехватываю Верин взгляд и засовываю руку в карман. В последнее время я не думал о болезни и осознаю это только сейчас. Вера сжимает мои и Катины руки. Врачи реанимобиля истолковывают этот жест неправильно и предупреждают, что с ними едет только Вера. Вера знает, что остальные поедут на другой машине, но от этого предупреждения что-то в ней сжимается. Она ложится, как велят, на носилки, и врач задергивает занавеску. Нам с Катей остается лишь ее голос:

– Если выкарабкаюсь, поедем в Скалею, да?

Ответ заглушает захлопнувшаяся дверь. Катя волнуется, что наше поедем! прозвучало недостаточно громко, что Вера его не услышала. Успокаиваю ее, что – достаточно и что услышала.

Вслед за реанимобилем с места трогается наша машина. Они составляют странную пару: нашпигованный техникой медицинский автомобиль и роскошный, по-летнему открытый кадиллак. Плывут по ночному городу, и беззвучное мерцание мигалки придает их движению потусторонний вид. Где-то между Аугсбургом и Мюнхеном мчится машина с донорской печенью. На Людвигштрассе, где напряженное движение даже ночью, реанимобиль включает сирену. Малая секунда, нет в музыке большего диссонанса. Ворота клиники отъезжают в сторону, как в замедленной съемке. Реанимобиль вкатывается на пандус, нашей машине показывают место на парковке.

Ворота клиники открываются безостановочно, в них продолжает въезжать поднятый по тревоге персонал. Прибывают трансплантологи, специалисты по сосудистой хирургии, анестезиологи, медсёстры, техники и многие другие, без кого операция не состоится. Они выходят из своих автомобилей и устремляются в общем замедленном ритме к входу. Всё раздвигается само: ворота, двери клиники, двери реанимобиля, из которых выезжает на носилках Вера. С той же неторопливостью носилки (они превращаются в каталку) принимают четыре санитара и перемещают их к дверям клиники. Прижав пальцы к губам, за происходящим с парковки наблюдает бледная Катя. Всеобщее это движение сливается в единый бездушный механизм, который завораживает ее и поглощает нашу девочку. Мне кажется, что Катя сейчас упадет. Сделав шаг к ней, беру ее под руку.

– Мы не успели ей ничего сказать, – шепотом произносит Катя. – Глеб, мы ее поцеловать не успели…

Чувствую, как у меня дергается подбородок. Нестор обнимает нас обоих.

– Она знает, что вы здесь…

Катя резко освобождается от объятий.

– Она въезжала в эти двери совершенно одна.

Операция начинается через три часа. Мы с Катей и Нестором ждем в коридоре, ведущем в операционную. Стоим – сидеть не получается. В какой-то момент Катя говорит, что ей нужно отлучиться. Я удивляюсь, что она берет с собой сумку, но Катя объясняет: женщине сумка нужна везде. Когда она возвращается, улавливаю запах коньяка. Судя по быстрому взгляду Нестора на Катю, он тоже улавливает. Мы не подаем вида.

На седьмом часу операции к нам выходит один из хирургов. Он переодет в цивильное. Его приглашали для консультаций по первому этапу операции, и этот этап успешно пройден. О том, каково настроение в операционной, догадываться не нужно: он улыбается.

– Всё идет по плану. Смертельно хочется курить.

При слове смертельно я вздрагиваю. Есть слова, не созданные для хирургов.

– А можно мы покурим с вами? – спрашивает Катя.

Врач всё понимает. Приглашает проводить его до машины. Выйдя на воздух, закуривает и рассказывает, как вначале была удалена больная Верина печень. Для поддержания кровообращения установлены шунты (берет сигарету двумя пальцами и показывает, как они были установлены), а также подключен насос, качающий кровь к сердцу. Следующим этапом стало помещение трансплантата на место удаленного органа. Сейчас заканчивают сшивать артерии и вены, и уже ясно, что новая печень будет работать. Осталось, по сути, решить вопрос циркуляции желчи, поскольку донорская печень пересаживается без желчного пузыря.

На вопрос Нестора о доноре хирург отвечает, что это врачебная тайна. Он может лишь сказать, что речь идет об автокатастрофе в Аугсбурге. Такова жизнь… В его рассказе появляются философские нотки: еще вчера человек не знал, что его печень самостоятельно отправится в Мюнхен. Родные дали разрешение на изъятие органа, но их пришлось уговаривать. Всё. Ауф видерзеен. Он садится в машину и подъезжает к воротам. Скупым жестом прощается с охраной.

Настенные часы. Идет девятый час операции. Больше из операционной никто не выходит, но прежнего напряжения уже нет. По распоряжению главврача нам привозят тележку с кофе и круассанами. Садимся за стеклянный столик под пальмой. Главврач звал нас к себе, но Катя говорит, что предпочитает тропический завтрак. На самом деле она не хочет покидать свой пост. Это единственное, что мы можем сейчас сделать для Веры. Даже курить ходим во двор по очереди.

Сейчас моя очередь. Сижу на скамейке под кленом. Листья клена шевелит слабый ветер. Моя одежда вся в солнечных пятнах, напоминает камуфляж. Она – арена борьбы между светом и тенью. Если бы не движение воздуха, было бы уже жарко. Мимо проходят врачи и пациенты, смотрят на меня с любопытством. Некоторые улыбаются и здороваются. Чтобы не отвечать, опускаю голову и смотрю вниз.

Там – своя жизнь. Группа муравьев тащит какое-то крылатое существо в сторону газона. Всюду одно и то же. Стоит только обнаружить крылья, как тебя норовят куда-то упрятать. Личным моим опытом это не подтверждается, но образ хороший: кто-то один крылатый и масса социально ориентированных муравьев. Понимаю, что во мне начинает говорить усталость.

Возвращаюсь к Кате и Нестору.

– У меня сейчас медсестра что-то спрашивала, – говорит Катя. – Перед этим уточнила: вы Верина мама? Меня впервые в жизни мамой назвали. Невероятное ощущение!

Целую Катю.

– Могу себе представить…

Катя касается пальцем моего носа.

– Можешь? Тебя называли мамой?

2000

Катаясь на велосипеде по Английскому саду, Глеб упал и сломал два пальца левой руки. Когда кости срослись, стало ясно, что один палец действует по-прежнему, а второй – нет. То есть он тоже действовал, но не вполне. Для музыканта недостаточно. Счастье в этот раз от него отвернулось. Нелепая случайность отняла у него всё: звездный статус, звездные гонорары, но главное – смысл жизни, который он теперь находил в своих выступлениях. Майер устраивал для него врачебные консультации, но там не говорилось ничего внятного. И хотя он призывал Глеба не раскисать, утверждая, что всё поправимо, с течением времени это произносилось всё с меньшей убежденностью. В один из дней, когда Глеб сказал, что вертикальный взлет окончился вертикальным падением, Майер пробормотал что-то протестующее, но не возразил. И это стало для Глеба ударом. Он понял, что, несмотря на осознание пришедшей беды, твердо верил в умение своего продюсера решать любые проблемы. Это умение, как оказалось, имело свои границы. Впервые в жизни у Глеба началась депрессия. Он сорвал развешенные Катей по стенам афиши своих выступлений, выбросил собранную ею коллекцию газетных отзывов и отвез Майеру его гитару. Глеб избавлялся от всего, что напоминало о ярком отрезке его жизни. На робкий вопрос Кати, чем он хотел бы теперь заниматься, последовал короткий ответ: ничем. Бурные эмоции быстро утомляют, особенно при отсутствии сил. Истерический период Глебовой депрессии сменился полной апатией. Он стал много спать. Как когда-то, в непростые годы отрочества, по утрам ему не хотелось вставать, и он держал глаза закрытыми так долго, как только это было возможно. Катя скрипела дверями и стучала ящиками, но Глеб знал, что, пока глаза его закрыты, она не станет его беспокоить. После завтрака ложился с книгой на диван и, прочитав пару-тройку страниц, снова засыпал. Несколько оживлялся лишь к вечеру, когда они с Катей за ужином смотрели детективы. Новые фильмы Глеба не увлекали – он любил немецкие сериалы шестидесятых-семидесятых годов. В них действовали мудрые усталые комиссары, обликом напоминавшие мосфильмовских секретарей обкома, и добро всегда побеждало зло. Так Глеб открывал для себя иную Германию, о которой прежде ничего не знал. В этой стране со скрипом открывались те же фанерные шкафы, что стояли в коммуналке его детства. В распахнутых окнах курили двойники дяди Коли, а стоптанная до дыр обувь регулярно сдавалась в ремонт. В один из киновечеров раздался телефонный звонок. Глеб, который давно уже не подходил к телефону, не изменил себе и на этот раз. Не подошла и Катя, поскольку получила на этот счет строгое указание от мужа. Но телефон звонил и звонил, и Катя все-таки подошла. Звонил Федор. Поздоровавшись, попросил к телефону сына. Спросил, как у Глеба дела. Получив короткий ответ (нормально), Федор сказал: дiд помирає. Мефодий лежал в одной из киевских больниц. Что-то у него было с кровью. Щось недобре, уточнил Федор. Як хочеш попрощатися, приїжджай. Приеду, сказал Глеб. Ему стало страшно, что Мефодия больше не будет. Дед давно был слаб, и Глеб уже не помнил, когда говорил с ним в последний раз, но само существование Мефодия вносило в его душу покой. Глеб знал, что есть по меньшей мере один человек, который за него ежедневно молится. А теперь вот его не будет. На следующий день Глеб вылетел в Киев. Катя забронировала ему гостиницу возле больницы – это было хорошим объяснением того, почему он остановился не у отца. Бросив вещи в номере, Глеб прошелся до больницы пешком. Вдыхал душистое киевское лето. Таким его делали клумбы у больничного корпуса. Они напоминали Глебу о детстве. Чернобривцы, анютины глазки, табак (он-то по преимуществу и благоухал), растрепанная барышня. Деда Глеб нашел слабым телом, но крепким духом и настроенным на беседу. Состояние своего здоровья дед предпочел не обсуждать – сразу перешел к жизни Глеба. Тот отделался общими фразами, но Мефодий безошибочно почувствовал неблагополучие. Попросил внука быть откровенным, как это всегда было в их отношениях, и Глеб понял, что на самом деле этого приглашения ждал. Если в чьем-то слове он сейчас и нуждался, то в дедовом. Рассказывая о свалившейся на него беде, Глеб испытывал стыд за свою слабость, но одновременно – облегчение. Выслушав внука, Мефодий взял его ладонь и долго ее рассматривал. Хвилююся[106] не за пальцi твої, а за безсмертну душу. Не впадай, Глiбе, у вiдчай[107]. Глеб (колеблясь): не знаю, как это объяснить… Вот, скажем, в моей жизни всегда было развитие. Ну, словно передо мной раскатывали великолепный ковер. И вдруг он кончился, понимаешь? Я стою, и неясно, что делать. Совершенно неясно. Какой смысл в этом стоянии? Мефодий (перейдя на русский): ты исходишь из того, что по ковру можно двигаться только вперед. Но это не так. Развитие – это разворачивание чего-то свитого. Этого самого ковра. Вот он кончился, ты стоишь и смотришь вперед. А за спиной у тебя тканые узоры – ходи по ним сколько хочешь. Глеб: так ведь идти в этом случае можно только назад, из сегодня во вчера. Какой в этом движении смысл? Мефодий: с точки зрения вечности нет ни времени, ни направления. Так что жизнь – это не момент настоящего, а все прожитые тобой моменты. Глеб: ты говоришь о настоящем и прошлом, но молчишь о будущем – так, будто его нет. Мефодий: а его действительно нет. Ни в один из моментов. Потому что оно приходит только в виде настоящего и очень, поверь, отличается от наших представлений о нем. Будущее – это свалка фантазий. Или – еще хуже – утопий: для их воплощения жертвуют настоящим. Всё нежизнеспособное отправляют в будущее. Глеб: но человеку свойственно стремиться в будущее. Мефодий: лучше бы этот человек стремился в настоящее. Вошла процедурная сестра и попросила Глеба подождать в коридоре. Он вышел. Двинулся в другой конец коридора, стараясь попадать ногами в клетки линолеума. Остановился. Как, в сущности, было бестактно говорить с умирающим о будущем. Даже если будущего нет. Вернувшись в палату, постарался сменить тему. Рассказал анекдот о русских и украинцах, получилось не смешно. Чтобы прервать затянувшееся молчание, сказал, что иногда и сам не знает, русский он или украинец. Хотя знал, конечно, с самого детства. Ти – це ти, Мефодий опять перешел на украинский. Як то спiвають: людина[108] – як дерево, вона звiдси[109] i бiльше нiде[110]… Прощаясь, Глеб (он выговорил это с трудом) попросил деда поскорее выздоравливать. Мефодий обещал стараться. Он понимал, что внук не хочет говорить о смерти, а Глеб знал, что дед это понимает. Испытывал жгучий стыд за слова, за тон, за неспособность пройти с дедом несколько шагов, отделявших его, деда, жизнь от смерти. Так было уже, когда умирала бабушка, и ничто не изменилось. В самолете, прильнув к иллюминатору, Глеб вспомнил слова деда о будущем. Думал обо всех, кто размещал там свои мечты. Мать – о Брисбене, Бергамот – о славе, Франц-Петер – о маленькой Даниэле. Принесло ли им это счастье? Стюардесса подала Глебу апельсиновый сок. Наконец-то что-то позитивное… Возвращая стакан, спросил: о чем вы мечтаете? О благополучном приземлении, господин Яновски. Глеб сказал ей, что мечта ее сбудется, и она воспрянула духом. Что важно: у него есть Катя и их любовь, это – в настоящем. И настоящее. Через месяц Майер договорился об операции в Израиле. Еще через два месяца Глеб приступил к репетициям.

1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности