Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звучит не очень правдоподобно. Уж слишком вовремя оказался он у Истицы. Хотя…
Мы в нескольких сантиметрах друг от друга. Любое движение может окончиться ударом. Арон поднимает руку – я инстинктивно отшатываюсь, выставляю ладони, защищая лицо, – и включает свет в кабине. Темнота, обволакивавшая его рыхлую фигуру, съеживается и незаметно заползает куда-то под заднее сиденье. Он сидит неподвижно и тяжело сопит. По лицу пляшут размазанные пятна рекламы. Испарина выступает зеленоватым бисером на лбу. Теперь, когда смотрю на него в профиль, из-за покатого лба и крупного носа голова кажется выдвинутой далеко вперед и висящей в воздухе отдельно от тела.
– Ну хорошо… я объясню… в прошлый раз хотел, но не смог… все не так, как на самом деле… – Погрузившийся было в настороженную тишину голос возвращается теперь с другой ее стороны вывернутым наизнанку и сильно потускневшим. Примятые фразы начинают понемногу распрямляться. В сбивчивых, беспомощных словах слышна глубокая уверенность в своей правоте. – Пойми, я не могу больше так! Если в Амхерсте станет известно, опять переезжать придется… в какую-нибудь американскую Тмутаракань… Русские эмигранты стремглав все узнают, и прощать они не любят…
– Да? А ты что, ничего этого не знал, когда полез со своими показаниями?
– Мне шестьдесят восемь… давление высокое… и новую работу уже не найти… – продолжает он, не обращая на меня внимания. – Все эти годы словно с клеймом живу… Теперь из-за Инны и этого нелепого скандала бывшие мои дружки опять вспоминать начнут. Как дохлые рыбы, со дна всплывать…
Ноздри его раздуваются. Подрагивающие на гибких широких морщинах губы становятся толще, наливаются кровью. Подводят красную черту под верхней, размытой половиной лица. В нижней половине, в знаменателе его лица проступает жесткий, четко очерченный подбородок.
– А помнят они всегда гораздо больше, чем происходило на самом деле… Но им-то неважно… Бумага все стерпит. В бостонской русской газетке статью тиснут. Потом нью-йоркская перепечатает. Поползет по всему миру. До Израиля дойдет. И там уж… Ответить им все равно не смогу… – Выдвинув подбородок, Арон закидывает голову и замирает на минуту в позе гипсового горниста у входа в пионерлагерь. Потом, очнувшись: – Только зачем все это? Было очень давно и сейчас ни на что не влияет… И я тоже рисковал многим, когда подавал на выезд, в демонстрациях участвовал… Ты знаешь… А израильтяне для отказников ничего не делали… Все лишь собой заняты. На родину ехал, а там хитрые восточные бюрократы…
Мне не хватает воздуха. Клауст где-то совсем рядом. Опускаю стекло на двери и глубоко, до головокружения затягиваюсь. Становится немного легче. Снова поворачиваюсь к Арону. Отвращение поднимается откуда-то из глубины подвздошья и замирает во рту. Щеки раздуваются, и оно прорывается наконец наружу.
– Меня все это не волнует. Понял? Лучше скажи, зачем ты за мною здесь, в Бостоне, все время следишь?! Тебя что, в ГБ этому обучили и навыки боишься потерять? Тут за это и посадить могут! Хочешь, чтобы вызвал полицию?
– Я все рассказал в ФБР еще до того, как получил визу в Америку… Слава богу, все позади… – Слово «бог» он исторгает из себя невнятной скороговоркой, явно с маленькой буквы. Будто стесняясь. Вены на шее его вздулись. Должно быть, мозгу его нужно сейчас намного больше кислорода. – Это правда. Сильно меня обидели в Израиле. Хотел вернуться в Россию. Там хоть и трудно, но хотя бы все ясно. Ну а потом понял, конечно… Если бы не подписал бумагу, что буду им помогать, ГБ из Вены бы не выпустила… – Голос набирает силу, точно внутри крутанули до отказа ручку громкости. Звучит Арон так возбужденно, так искренне, что я даже засомневался: а вдруг, действительно, говорит правду? – Сообщила бы кому надо, что на них продолжаю работать… Ни одна страна бы не приняла… Приходилось делать то, что лучше было сразу забывать… Жена ничего не знала… Но ведь от того, что я подписал эту проклятую бумажку, вреда никому нет… Кроме, наверное, меня самого…
Замолкает и после короткой паузы добавляет уже гораздо более спокойно:
– Да и тебе ни к чему, если начнут в русских газетах писать, что некоего Грегори Маркмана, бывшего ленинградца, судят за изнасилование больной женщины…
Боится Арон. Боится, что захочу отомстить. За свои гнусные статейки в советских газетах, за то, что нас, затравленных отказников, оплевывал. Боится, что вымажу дегтем и выпихну голым на всеобщее обозрение. Отвернутся от него разом все десять русских семей в уютном университетском Амхерсте, и придется начинать все сначала… Но только трудно поверить, что домик в глубине Новой Англии выглядит для него сквозь многослойную пелену трех предыдущих жизней – советской, израильской и австрийской – пределом мечтаний. Не того масштаба человек…
– Слушай, нечего мне втюхивать свои жалостливые истории! Ты что, от меня сочувствия ждешь? Чтобы я торжественно пожал тебе руку, прослезился и обнял?
– От тебя дождешься! Все вы тут приехали, отказничики да герои! – взрывается он шипящей слюною. Зрачки на носу резко подпрыгивают. – Как чего – сразу в родную полицию! Делать нечего, вот и пишут свои мемуары! Боятся, как бы о них, старых поганках, не забыли! Куда ни устроюсь на работу – везде такой бывший герой объявляется! Пузатый, лысый, два дома, три машины, баба вся от жира трясется, шестую пластическую операцию делает, а он, папаша героический, все не может забыть, как его, бедного, несколько месяцев на историческую родину не выпускали! – В маленьких глазных яблоках, качающихся за толстыми стеклами очков, вспыхивает привычная обида. – Но он, этот сионистский герой, на родину, между прочим, так и не доехал! В лучшем случае туристом покатался, с тетей Басей икорки в русском ресторане в Тель-Авиве покушал! А я там три года жил!.. Теперь вот здесь на жалкую профессорскую зарплату корячиться должен…
– Чего ты мне-то всю эту туфту гонишь? Прибереги ее для своей статьи в какой-нибудь арабской или иранской газете. Говорят, там хорошо платят.
– Сколько же в тебе ненависти осталось! Ведь я тебе ничего плохого не сделал… Что здесь, что в России, в Австрии, в