Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Название-тема-концепция книги Милоша напоминает — совершенно сознательно — писателей и мыслителей XVIII века, Века Разума. С XVIII веком, английским и французским, ассоциируется и жанр книги: Милош называет свою книгу «трактатом», точнее — это трактат-памфлет. Милош сознательно стилизует под авторов XVIII века и поэтику названий глав: «Альфа — или Моралист», «Гамма — или Раб истории» (ср. названия философско-сатирических повестей Вольтера: «Мемнон, или Человеческая мудрость», «Кандид, или Оптимизм»); а «восточный колорит» главы «Кетман» напоминает о «восточном колорите» философско-политической публицистики XVIII века (Монтескье, Вольтер, в России — молодой Крылов).
О порабощении разума писали Монтескье, Александр Поп, Радищев. Соответствующую строфу Радищева из его знаменитой оды «Вольность» Милош мог и не помнить. Вероятно, помнил строки ценимого им Александра Попа из поэмы «Опыт о критике», где английский поэт рассматривает перипетии разума за последние две тысячи лет, в частности, в Средние века:
With Tyranny then Superstition join'd,
As that the body, this enslaved the mind.
Тогда Тщеверие с Тиранством вшед в союз,
Как тело, так и ум стягчили игом уз.
Князь Сергий Ширинский-Шихматов (тот самый, из эпиграммы молодого Пушкина о трех стариках-архаистах: «…Шихматов, Шаховской, Шишков…») несколько утяжелил эти строки в своем переводе — и своим шестистопным ямбом вместо пятистопного ямба оригинала, и архаичной лексикой, но смысл передал очень точно, а утяжеленность его перевода вызывает лишь уважение и придает должный вес этой вечной теме.
У Монтескье в «Персидских письмах» о порабощении разума пишет один персиянин другому, размышляя о персидской деспотии: «У нас все характеры однообразны, потому что все они вымучены; мы видим людей не такими, каковы они на самом деле, а какими их принуждают быть. В этом порабощении сердца и ума слышится только голос страха…» Следующий абзац письма этого персиянина начинается словами: «Притворство — искусство у нас весьма распространенное и даже необходимое…» Эта мысль — о притворстве в условиях деспотии — один из лейтмотивов книги Милоша, содержание которой, по одному из его позднейших высказываний, — «анализ умственной акробатики восточноевропейских интеллектуалов, изображающих, что они принимают догмы сталинизма». Развернутому анализу этой «умственной акробатики», этого «притворства» целиком посвящена одна из самых блестящих и самых знаменитых глав книги — глава «Кетман».
В отличие от деспотий, известных Монтескье, новая деспотия XX века порабощает интеллектуалов не только страхом (или предложением карьеры: вспомним разговор при дворе в пьесе Шварца «Тень»: «надо его ку или у», то есть купить или убить). Интеллектуалов новая деспотия порабощает, как показывает Милош, едва ли не более всего убедительностью своей идеологии, своего «Метода», способного «все объяснить» и «придать смысл истории».
Две главы книги — первая и третья — «Мурти-Бинг» и «Кетман» — публиковались еще задолго до выхода книги, отдельно, в журналах, на разных языках. Глава «Кетман» и само слово «кетман», в толковании Милоша, стали знамениты — в Польше, в Европе, во многих других странах.
Глава «Мурти-Бинг» написана Милошем по мотивам книги Станислава Игнация Виткевича «Неутоление» (1932), один из разделов которой был фантастической антиутопией, оказавшейся, по Милошу, пророчеством. Виткевич писал о «пилюлях Мурти-Бинга», восточного мудреца, пилюлях, передающих «органическим» путем созданное им «мировоззрение» — синтез разных восточных религий. Это «мировоззрение» Мурти-Бинга составляет силу монгольско-китайской армии, уже господствующей от Тихого океана до Балтики и теперь движущейся на завоевание Европы. Страницы об этом составляют незначительную часть большой книги Виткевича. Аллегорический же смысл (и всемирную известность) «пилюли Мурти-Бинга» и «мурти-бингизм» получили в книге Милоша. В первой главе — а отчасти и во всей его книге — эти два словосочетания становятся одной из сквозных «метафор». Милош описывает, как польские интеллектуалы, «отчужденные», страдающие от этого отчуждения, жаждущие «быть в массе», тянутся к Новой Вере и принимают после долгих колебаний полную «дозу» мурти-бингизма.
В главе «Кетман» Милош разворачивает подробнейшим образом аналогию между мышлением и поведением восточноевропейского интеллектуала, находящегося под давлением Империи и Метода, интеллектуала, практикующего «каждодневное актерство», «постоянный маскарад», и актерством, практиковавшимся в столь же массовом масштабе в цивилизации ислама: «Там не только хорошо знали игру, проводимую для защиты собственных мыслей и чувств, но эта игра оформилась в постоянную институцию и получила название: кетман». Сведения об этом Милош почерпнул в книге французского дипломата, ориенталиста, писателя и философа Жозефа Артюра де Гобино «Религии и философии Центральной Азии» (1865, под «Центральной Азией» Гобино понимал Средний Восток, прежде всего Иран). Милош обильно цитирует Гобино на двух-трех страницах своей книги. «…Обладатель истины не должен подвергать свою личность, свое имущество и свое достоинство опасности со стороны ослепленных, безумных и злобных, которых Богу угодно было ввести в заблуждение и в заблуждении оставить…» В некоторых сектах ислама — преследовавшихся на протяжении десятилетий и даже столетий, но не исчезнувших, — принято было молчать о своих подлинных убеждениях. «Однако, — говорит Гобино, — бывают случаи, когда молчать недостаточно, когда молчание выглядит признанием. Тогда не следует колебаться. Нужно не только публично отречься от своих взглядов, но рекомендуется использовать любые хитрости, лишь бы обмануть противника. Исповедовать любую веру, какая может ему понравиться, совершать любые обряды, которые считаешь нелепейшими, фальсифицировать собственные книги, применять любые средства, чтобы обмануть… твоя заслуга в том, что ты сохранил себя и своих…»
Таков был восточный кетман, по Гобино. Милошевским же толкованием слова «кетман» является вся третья глава книги Милоша и вся книга, в которой слово «кетман» стало одним из ключевых (один из талантливых польских писателей, выросших на чтении Милоша, писал, что слово «кетман» стало одним из ключевых и в каждодневном общении многих молодых инакомыслящих поляков конца 50-х и начала 60-х годов).
Во избежание недоразумений подчеркну, что «кетман» в понимании Милоша — ни в коем случае не двуличие, не обман ради обмана, не соскальзывание к цинизму. Граница между «кетманом», с одной стороны, и цинизмом или двуличием, с другой, иногда трудноуловима, но она всегда есть, ее нужно всегда видеть, она имеет кардинальное значение. «Кетман», по Милошу, это «защита собственных мыслей и чувств», это борьба: за сохранение — в условиях сильнейшего психического давления — ядра своей личности, своего «я».
«Подобно тому, как теологи в периоды строгой ортодоксии выражали свои взгляды на ригористическом, предписанном Церковью языке, так и там, — пишет Милош, имея в виду Восточную Европу послевоенных лет, — важно не то, что именно кто-нибудь сказал, но что он хотел сказать, утаивая свою мысль, передвигая какую-нибудь запятую, вставляя „и“, выбирая ту или иную очередность рассмотрения проблем. Кто не находится там, не знает, сколько титанических битв там происходит, как падают герои кетмана и за что ведутся войны…»