Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Слуцкого давит это мессианское наследие. Он возвращается к нему, переписывает, откладывает в сторону и в итоге создает органичный и, как мне представляется, гуманистический отклик, который позволяет восстановить целостность еврейской истории. Его еврей, «родившийся из ужаса и разрухи еврейской истории нашего поколения», на удивление легко переносит «вход в конкретную область».
3
Чтобы полностью оценить понимание Слуцким евреев как народа и коллективного участника исторического процесса, необходимо ввести это понимание в более широкий контекст нарратива о народе в его поэтике. Хорошим примером служит стихотворение «А я не отвернулся от народа…»:
А я не отвернулся от народа,
с которым вместе
голодал и стыл.
Ругал баланду,
обсуждал природу,
хвалил
далекий, словно звезды,
тыл.
Когда
годами делишь котелок
и вытираешь, а не моешь ложку —
не помнишь про обиды.
Я бы мог.
А вот – не вспомню.
Разве так, немножко.
Не льстить ему,
не ползать перед ним!
Я – часть его.
Он – больше, а не выше.
Я из него действительно не вышел.
Вошел в него —
и стал ему родным
В этом стихотворении – в типичной для Слуцкого манере – сугубо личное смешивается с эпохальным и метапоэтическим, в результате преходящие обстоятельства вписываются в систему его поэтики. Можно, конечно, интерпретировать это стихотворение в контексте вопроса об отношениях между интеллигенцией и народом [Smith 1999: 121] или как слияние евреев и русского тела [Соловьев 2007: 368–369]. Безусловно, оно приводит на память эпиграф Ахматовой к «Реквиему»: «я была… с моим народом» [Ахматова 1990, 1: 196]. Нет никаких сомнений в том, что Слуцкий намеренно использует эти аллюзии, однако конечный результат выглядит более интересным. Отметим, что в тексте ни разу не использовано местоимение «мы». Поэт осмысляет и пересказывает собственный опыт (все глаголы – в первом лице единственного числа: ругал, обсуждал, хвалил, не вспомню и пр.). Он начинает на полемической ноте («А я…»), как бы вступая в спор с самим собой и с теми, например официальными критиками и откровенными антисемитами, кто может бросить ему обвинение в раздутом самомнении[171]. Говорит он прежде всего о годах войны. Поэт подчеркнуто отказывается припоминать собственные обиды (явственная отсылка к антисемитизму на фронте), обнажая тем самым свою полемическую стратегию: он готов отказаться от упоминания исторических обстоятельств, главное для него – выстроить с народом собственные отношения, в гармонии с поэтикой.
Объявляя, что народ больше, а не выше, Слуцкий порывает с русской мифологией, в которой народ превозносится или освящается, будь то в демонизированной или православно-литургической форме. Для него народ – единый комплекс, море в океане истории и космоса, но не хранитель или творец истины. Истина может быть ему передана, он может высказывать ее вслух или хранить молчание в ходе исторического процесса развития истины – таково библейское определение народа, – однако поэт как экзегетический комментатор находится и внутри народа, и вне его. Слуцкий, еврей и интеллигент, очевидно не является выходцем из русского народа. Тем не менее народ становится ему родным.
Последняя формулировка представляется ключевой: то, что Слуцкий – часть народа, воплощено в его пространственной поэтике, которая, пройдя через трансплантацию, образует многоуровневый палимпсест. Едва ли не с высокомерием поэт объявляет себя родным русскому (и даже советскому) народу (в стихотворении «Романы из школьной программы…» он покажет непостоянство такого родства)[172], однако обратная сторона ситуации представляется более значимой: «безродье родное» его поэтики приобретает дополнительное содержание, определяя условия иерархического соответствия между художником и народом в концептуальной форме. При этом народ превращается в переменную. Тот вывод, к коему Слуцкий приходит касательно русского народа, подлежит переносу, с определенными модификациями, на тот народ, из которого он действительно вышел, – на евреев. Не случайно на протяжении всего стихотворения народ не конкретизирован.
Представления Слуцкого о евреях носят двойственный характер. С одной стороны, еврейская история есть особый экзистенциальный и поколенческий путь («Слепцы»), а с другой – она пересекается с общим ходом исторического процесса. Как мы помним, Слуцкий прилагает и к холокосту, и к советской истории ХХ века пролептическую методологию, где в качестве основного leitwort’а выступает «давным-давно». Действительно, евреи насильственно удалены из исторических анналов посредством христианской экзегезы («Родственники Христа»); соответственно, роль поэта заключается в том, чтобы вернуть их на место. В резком контрасте с мессианским дуализмом Бабеля и Багрицкого, народ Слуцкого одновременно и целостный, и противоречивый.
В романе «Псалом» – еще одном выдающемся примере трансплантации библейского на русскую почву – Фридрих Горенштейн, чья экзегетическая мощь по своей интенсивности почти равна мощи Слуцкого, говорит о несовпадении между библейским идеалом еврейской нации как священной и