Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Держат себя дети свободно и просто… но какая-то странная грусть мелькает иногда в этих нежных прозрачных глазах.
<…> Мне называют их имена. Вот дочь инженера, ее мать служит «фам де менаж». Вот дочь полковника, мать вышивает. Вот сын известного летчика, умершего от рака. Вот крошечный мальчик с бледным вдохновенным личиком… родившийся через месяц после того, как его отца расстреляли[450].
Тэффи также участвовала в сборах средств для инвалидов войны, «кто жертвовал своею жизнью за Россию, кто принял за нее увечья, раны, потерял здоровье, кто теперь – калеки»; для врачей-эмигрантов, которые «не только лечат даром неимущих и даром оперируют, но еще и платят в трудных случаях за них в больницу»[451]. Данное Тэффи описание конкурса «Мисс Россия» 1929 года, на котором она была судьей, изобличает бедность молодых женщин-эмигранток, готовых за жалкий приз подвергнуться такому унижению. Описывая, как французский «специалист» «водит по шее… <…> Потом, обхватив сзади за талию, обтягивает платье, чтобы обрисовалась грудь и талия», проверяет, что на девушке нет бюстгальтера, задирает ей юбку выше колен, даже заглядывает ей в зубы и уши, – Тэффи призывала положить конец «этой бессмысленной и безнравственной ерунде»[452].
Жизнь самой Тэффи достигла определенного уровня стабильности, но она по-прежнему не ощущала прочности своего положения. «Я сейчас в полной писательской депрессии и очень поэтому мрачно смотрю на будущее, – писала она Зайцеву летом 1928 года. – А ставить свое существование в зависимость от того, что… покормит меня П. А. [Тикстон] обедом или не покормит, – очень уж беспокойно». Поэтому она постоянно искала возможность дополнительного заработка и была огорчена, когда в конце сентября 1928 года ее не пригласили на конгресс русских писателей-эмигрантов, спонсируемый правительством Сербии, – особенно потому, что надеялась получить в результате ежемесячную стипендию размером в 1000 франков. В конце концов она все же ухитрилась добыть приглашение, переговорив с организатором конгресса Александром Беличем, которого встретила у Буниных, но в итоге все-таки решила не ехать[453]. Тем не менее ее старания не пропали даром, поскольку ее «Книга Июнь» была включена в перечень изданий, на которые Сербия выделила деньги.
За неудачей с получением 1000 франков от сербов последовал более серьезный удар: в январе 1929 года чехи прекратили выплачивать Тэффи и другим писателям стипендии. Тэффи обратилась за помощью к Ляцкому: «А у нас паника… все мы ревем и надеемся, что Вы захотите и сможете нас отстоять еще хоть на год»[454]. Неудивительно, что его влияния оказалось недостаточно, и даже Бунин, доход которого, должно быть, значительно превышал доход Тэффи, как отмечала его жена, был «в панике»: «Ян очень волнуется, как и чем будем жить»[455], – добавила она позднее.
О своем ненадежном финансовом положении Тэффи писала Дон-Аминадо: «Хочу переменить ремесло. Литературой жить больше нельзя. Невыгодно и скучно»[456]. Как можно судить по последнему слову, ее проблема состояла не только в деньгах. Испытываемая ею скука отражала масштабный кризис, с которым столкнулись писатели-эмигранты после десяти лет жизни в изгнании. Этот вопрос горячо обсуждался на заседаниях «Зеленой лампы» – серии коллоквиумов, инициированных Мережковским и Гиппиус в 1927 году[457]. На втором заседании, проходившем под названием «Русская литература в изгнании», Гиппиус заявила, что эмигранты пока не смогли создать чего-то нового, и даже пришла к заключению, что русская литература за рубежом «не существует, поскольку на ней внутренно не отражается ни политическая русская катастрофа, ни опыт изгнания». В ходе последовавшей бурной дискуссии журналист-меньшевик Ст. Иванович высказался еще более пессимистично, предсказывая, что полное вымирание эмигрантской литературы – это «все-таки вопрос времени»[458].
Тэффи, посещавшая эти собрания, еще раньше обратила внимание на то, что Россия уходит в прошлое: «Забывается быт нашей провалившейся Атлантиды, нашей милой старой жизни… – писала она в 1925 году. – Порою, словно море, – неожиданно выкинет какой-нибудь осколок, обрывок, обломок из затонувшего, навеки погибшего мира, и начинаешь рассматривать его с грустью и умилением» [Тэффи 1997–2000, 3: 200] («Осколки»)[459]. В 1928 году она писала об одном таком осколке, «милой старой русской оттоманке» (большом диване с подушками вместо спинки), которая «всплыла на волнах воспоминаний», но только для того, чтобы «снова рухнуть в бездну»[460]. Вероятно, именно острое осознание того, что вскоре прошлое может оказаться безвозвратно утраченным, побудило Тэффи взяться за воспоминания о революции и Гражданской войне. Как она подчеркнула в предисловии, ее мемуары, с конца 1928 года печатавшиеся в выпусках «Возрождения», отличались от других тем, что их персонажами были не «прославленные героические фигуры», но «простые неисторические люди, показавшиеся забавными или интересными» [Тэффи 1931а: 5] («От автора»). На первый взгляд, учитывая мрачность темы, слово «забавные» здесь неуместно, но по прошествии стольких лет Тэффи могла достаточно бесстрастно описывать ужасные события, очевидцем которых была, открывая в них комическое – или, точнее, явный сплав комического гротеска и трагического. Как заметила Цетлин, юмор лишь оттенял ужас: «Так смешны в книге Тэффи смех и горечь, так достигает она двойственного впечатления: какая чепуха и какая грусть и какой ужас!»[461]
Другим проявлением реакции на неизбежный уход российского прошлого стало обращение к французским темам, к людям, с которыми Тэффи доводилось сталкиваться, – femmes de ménage[462], мужу