Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учеба давалась ей легко - помогали гордость и любознательность, хотя легкомысленность мешала долго заниматься одним и тем же и не способствовала усидчивости. Порой Мари-Мадлен неожиданно увлекалась каким-нибудь предметом или автором: так, заинтересовавшись Плинием, она усердно взялась за латынь.
— Это латинский перевод текста, мадмуазель, который Диодор Сицилийский[93]написал по-гречески...
Переводила она просто и ясно, лишь изредка запинаясь на каком-нибудь слове: «Геката, жена Аэта, была весьма сведущей в приготовлении ядов - она-то и открыла аконит. Силу каждого из ядов она испытывала... силу каждого... испытывала...»
Мари-Мадлен завороженно уставилась на большую зеленую муху, потиравшую пушистые лапки на залитом солнцем подоконнике, и очнулась, лишь когда услышала, как господин де Монтьель ласково пытался ей помочь.
«Силу каждого из ядов она испытывала, подсыпая их в мясо, которым угощала незнакомцев. Приобретя в этом зловещем искусстве большой опыт, она сначала отравила своего отца и завладела его царством...»
Господин де Монтьель, переживший в Люневиле чуму, заставил Мари-Мадлен прочитать описание подобного мора в «Природе вещей» Лукреция. Он также внушил ей любовь к «Метаморфозам» Овидия, не догадываясь, какое воздействие окажут на девочку все эти истории о приворотных зельях и отравлениях. К колдовским чарам Мари-Мадлен относилась скептически и, несмотря на детскую суеверность, уравнивала подвиги латинских стригий с пересудами горничных, шептавшихся о том, как в Париже у одной дамы нашли сосуды с кровью, фрагменты человеческого тела и подозрительные сверточки с гвоздями и волосами. Все эти россказни ее только смешили - так же, как бесы Калло[94], измывавшиеся над святым Антонием. Ее даже перестала пугать Горгона на дверном молотке. Страшилок и без того хватало: Угрон, яды, темнота, смерть... Для девочки ее возраста она слишком много думала.
Как писал Овидий, лучше уж хорошо творить зло, нежели плохо творить добро. Ей хотелось причинить зло сестре Анриетте. По непонятным причинам за Анриеттой д’Обре ухаживала не Масетта, а Дидьера, чей брат служил кюре в деревне Валуа и у него дурно пахло изо рта. У Анриетты были такие же, как у Мари-Мадлен, голубые глазищи и тонкие черты, но слегка одутловатое, мучнистое лицо. С четырех лет она проявляла необычайную набожность, утверждая, что порой беседует со своим добрым другом младенцем Иисусом, чем навлекала на себя тумаки и издевательства Мари-Мадлен. Та прыгала на малышку из-за угла или, спрятавшись под лестницей, подстерегала, внезапно выскакивала, хватала за волосы и запрокидывала ей голову. Анриетта молчала, губы ее дрожали, она обращала к потолку заплаканный овечий взор, а сестрица растягивала рот в хищном оскале - лицо становилось маской без определенного возраста, с варварским выражением. Оттолкнув жертву, которая, спотыкаясь, убегала, Мари-Мадлен вновь обретала свой привычный облик - нежную, приятную внешность, внушавшую доверие и покорявшую сердца. Чистейшая красота. Кроткая и вместе с тем живая грация. Гармония поступков и речей.
Когда Мари-Мадлен стукнуло двенадцать, Дрё д’Обре взглянул однажды утром, как она играла на террасе, и нашел дочь столь хорошенькой, что надумал заказать ее портрет. Он посоветовался с Нантейлем, уже написавшим его самого, и мэтр горячо порекомендовал одного из своих еще неизвестных, но многообещающих учеников. Вскоре молодой художник приехал с кистями и красками на скверной карете. Фамилию юноши очень быстро забыли и стали звать его просто Жиль. Он посмотрел на Мари-Мадлен и решил написать очень строгий квадратный портрет, изобразив девушку на фоне деревянных панелей, подчеркивавших восковое с розовым оттенком лицо, прозрачную кожу, утонченную шею. Живописец предложил выбрать платьишко цвета незрелого лесного ореха, с горизонтальной горловиной, окаймленной скромным линоном на черных атласных ленточках.
Жиль покрыл холст теплым серым грунтом, оживившим мадеровую коричневую и умбру, которые зрительно выдвигали лицо вперед. Он долго искал оттенок столь чуждого эпохе телесного цвета - этой озаренной изнутри бледности, неуловимого дуновения зари на скулах. А затем добавил в краску ничтожную долю кармина и немножко неаполитанской желтой: ее неяркий свет должен растопить весь этот снег, но самое главное - не переборщить, иначе тон станет глубже и лишится полупрозрачной неги.
Мари-Мадлен сидела на жестком стуле с невидимой спинкой, скрестив руки на коленях. Время тянулось ужасно медленно, но больше всего задевало то, что художник рассматривает ее, будто неодушевленный предмет, а затем молча возвращается к картине. Страстно увлеченная мыслью о собственном портрете, девочка смирилась с неудобствами. Всякая страсть - словно катящая волны горная река или треплемая бурей огненная маковка с черными Семенами внутри: Мари-Мадлен отдавалась ей с необычайным пылом, готовая на все, пусть и не в силах разобраться в своих переживаниях или устоять перед ревущим напором соблазна.
Когда портрет был окончен, она пришла в восторг, но вместе с тем расстроилась. Девочка не узнала себя: какая она хорошенькая, а художник даже ничего не сказал. Еще Мари-Мадлен обратила внимание, что, желая угодить Дрё д’Обре, он не изобразил родинку в виде наконечника стрелы. Квадратный портрет совершенно 186 очаровал заказчика, который повесил его в своем кабинете, и с тех пор отца всегда осенял светлый взор Мари-Мадлен, ласкала эта нежная лазурь. Он был счастлив тем, что добился своей цели. Ведь на все есть веская причина в прошлом, настоящем или будущем - в том величественном монументе, что зовется Вечностью.
Мари-Мадлен практически не росла, и вскоре выяснилось, что она так и останется маленькой, щуплой. Но зоркий взгляд улавливал в этой хрупкости изящество, растительное благородство, нечто беззащитное и в то же время грозное - красоту цикуты.
У нее был игривый, а главное, живой, проницательный ум, она совершенно четко выражала свои мысли в нескольких правильных и точных словах. Мгновенно находила выход из трудного положения и участвовала в самых обременительных затеях, проявляя не по годам твердую решимость. Иными словами, рано повзрослев, девочка так навсегда и осталась ребенком. Мари-Мадлен почти не менялась и, вопреки собственному бесстрашию и тонким ухищрениям, всю жизнь впадала в панику, будто загнанный зверь, страдала от внезапных приступов страха и тревоги, скрывавших от нее реальный выход из западни.
Летний зной окутал Пикпюс легкой дымкой, а господин де Монтьель умирал, объевшись черными кармелитскими дынями. Вместе с Мари-Мадлен Масетта носила больному бульон. Закрыв глаза, учитель лежал в комнатке с застоявшимся зловонием, пока в углу несла комичную вахту его деревянная нога. В жару он бредил и бессвязно вспоминал утраченное имущество, истребленное семейство, фантом отрубленной ноги и бессильное одиночество после исчезновения молодого друга, о котором никогда не рассказывал (непонятно было, умер ли тот или просто бросил де Монтьеля)-Затем учитель представлял, что сражается против маршала де Ла Форса при осаде Люневиля, и под жуткую канонаду собственных ветров отдавал приказы. Вызванный наперекор Масетте врач лишь корил кончину господина де Монтьеля: на четвертый день его нос заострился, губы вытянулись, а лицо необычайно разгладилось и застыло, словно схваченный морозом смалец. К вечеру учитель скончался. Сразу после того, как он испустил дух, Мари-Мадлен увидела это серое стеатитовое изваяние и не узнала обтянутые дряблым морщинистым эпидермисом кисти. Вовсе не эти руки так часто ложились на книжные страницы. Господин де Монтьель стал кем-то другим и напоминал теперь подменышей, которыми изобиловали античные мифы.