Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она подружилась с кузеном Гектором де Туарсе - рыжеволосым и сероглазым ровесником с совершенно ясным взглядом, надеясь, что он раскроет ей какой-нибудь секрет. Мари-Мадлен повела кузена в Нелюдимую чащу, показала рокайли, заброшенную часовню, черепа, а главное - как мочатся девочки. Напряженные до предела нервы, окружающее запустение и сама непривычность обстановки подтолкнули их к примитивным посвятительным обрядам. Дети смеялись, в шутку падая друг на друга, взопрели от возни - детский пот и едкий аромат мочи, но вскоре они снова зашушукались, напустили на себя таинственный вид, словно хотели набить цену собственным находкам, превратить их в сказочное приключение. Сообщничество как звезда с бесчисленными лучами, как роза ветров с текучим центром. Оно было частью интимности, пустившей непрочные корни, невероятно хрупким трофеем. Дети стремились к открытиям, натыкались на собственное неведение, убожество, напрасно упорствовали, смотрели, но не видели, воображали, но не понимали, выходили на картонную сцену, смешивали все в одном переживании - пусть незавершенном, но отмеченном печатью свободы. Ведь хотя Мари-Мадлен уже наслаждалась огромной свободой, она нуждалась в секрете, или, возможно, на эту мысль ее натолкнул поднадзорный Гектор. Мари-Мадлен также нравилось поражать его всякими небылицами и собственными познаниями - например, о грибах или крапчатом болиголове в Нелюдимой чаще. Они поспорили, кто отважится съесть отраву, но оба сплутовали. Когда Гектор де Туарсе вернулся домой, Мари-Мадлен заскучала, но ей даже в голову не пришло в одиночку продолжать игры, казавшиеся неким соревнованием. Так или иначе, на дворе стояло лето, и она ходила в Нелюдимую чащу почти ежедневно.
Из старой, изъеденной плесенью исповедальни послышались негромкий шорох и ровное дыхание. Наверное, крысы, но крыс Мари-Мадлен не боялась. Вдруг освещение переменилось, а меж дверью и ребенком встала тень.
— Добрый день, мадмуазель. Жаль, что мсье де Туарсе уехал, - сказал мерзкий гнусавый голос.
Она онемела перед лакеем по имени не то Угрон, не то Бугрон, не то Фугрон, что чистил конюшни и скоблил фонтаны. Его внешность уродовала заячья губа. Жесткие жирные волосы ниспадали копной, затеняя близко посаженные разного цвета глаза.
— Господин советник не больно-то обрадуется, коли узнает, чем вы тут занимались.
Она повела себя заносчиво:
— Тьфу! И чем же это?..
— Ну, барышня, вы и сами знаете! - ухмыльнулся Угрон.
Припертая к стенке Мари-Мадлен оскорбилась: как этот лакей смеет разговаривать с ней в таком тоне?
— Не суй нос в чужие дела!
Он снова ухмыльнулся, покачиваясь. К горлу подступила тошнота.
— Ах, барышня, за такие делишки не просто крапивой порют! Есть и другие наказания, уж поверьте... Взять хотя бы монастырь, где томятся горемычные девицы...
— Только не знатные.
— Как бы не так! И знатные, и всякие...
Он сделал паузу:
— Хотите вернуться в дом, барышня? - словно собираясь ее пропустить, лукаво спросил Угрон. Но, едва она кинулась к двери, Чтобы пуститься со всех ног, он снова преградил ей путь. Необходимо быть стойкой, нельзя поддаваться на нелепые угрозы и шантаж, а лучше даже пригрозить самой. Когда грубый кулак схватил и зашвырнул ее в ад ужаса, боли и отвращения, напрасно кусала она землистого цвета руку, затыкавшую рот. Полумертвая Мари-Мадлен, зажатая между Угроном и холодными плитами, пришла в такой гнев, что решила выжить любой ценой.
— Теперь-то вы знаете, зачем нужна эта штучка, - поправляя на себе одежду, ухмыльнулся лакей. Разбитая и растерзанная Мари-Мадлен по-пластунски уползла в угол часовни. Девушка ни о чем не думала, почти ничего не видела, ощущала себя раздавленной. Когда Угрон ушел, она была еле жива. Уже наступил вечер, и вскоре завели свой концерт лягушки. Тогда, придерживаясь за стену, Мари-Мадлен осторожно встала, вышла и, охая на каждом шагу, устремилась через посвинцовевший сад по дорожке к дому. Впервые в жизни ей захотелось припасть к материнской груди, и, бросившись к Масетте, она крепко обняла ее жесткий полотняный фартук. В удивлении, даже в смущении служанка провела по маленькому шиньону тяжелой и доброй рукой. Раздевая Мари-Мадлен, она с испугом обнаружила, что та в крови, но сразу все поняла. Ничего не сказав и словно почувствовав себя виноватой, служанка (неслыханное дело!) проворно ее обмыла, а затем уложила в постель и напоила телячьим бульоном.
Мари-Мадлен твердо решила поквитаться с Угроном. Пару дней спустя казначей отчитался перед метрдотелем Пайяром о пропаже десяти серебряных ложек и золотой солонки. Пайяр встревожился: следовало известить господина Дрё д’Обре. Наблюдательная Мари-Мадлен устроила все так, чтобы отцу сообщили об этом в ее присутствии. Сидя за столиком в кабинете, где Дрё д’Обре диктовал секретарю письма (добиться подобной милости стоило огромного труда), она притворилась, будто рисует человечков, когда объявили о приходе метрдотеля. Изумленный Дрё д’Обре выслушал его строго и внимательно. Дотоле в их доме ничего не крали, или, по крайней мере, не замечали каких-либо краж.
— Я знаю, где ложки, - сказал девочка.
— Где же они, дочь моя?
— Там, где их закопал Угрон, - на огороде, под самым маленьким кустом смородины.
Там их, разумеется, и нашли: солонка оказалась завернута в тряпку вместе с рубиновым перстнем мадам д’Обре, на пропажу которого никто не обратил внимания.
— Ума не приложу, - сказал Дрё, - как этому негодяю удалось все обтяпать. Ладно уж столовое серебро, но перстень... Ну ничего, под пыткой расколется, как миленький.
Мари-Мадлен спросила отца, что такое «пытка», и он объяснил.
В тот же вечер, расплющив нос на овальном окне, она увидела, как Угрона со связанными руками повели через хозяйственный двор двое жандармов из коннополицейской стражи. Низко опустившееся над горизонтом солнце уже раскидало на земле оранжево-матовые полотнища, на которых вытягивались угловатые тени из черной бумаги, ломаясь и исчезая за углом конюшни. Мари-Мадлен вскрикнула, вскочила, захлопала в ладоши и, вне себя от радости, на одной ноге запрыгала по коридору. Однако на следующий день чуть не упала в обморок, узнав, что Угрону удалось сбежать и он исчез в неизвестном направлении. В ту же секунду ее охватили тревога и страх, от которых она уже не избавится до самого смертного часа.
* * *
«Я знаю, Хемлок, насколько вы циничны, и, пусть мы познакомились совсем недавно, мне уже известно, что исторические факты вы сводите к блеску материи либо завитку локона, а любой онтологический аспект измеряете изгибом бровей, запахом, интонациями. Вам не хватает этики, чувства всеобщей солидарности, общественного сознания. Я нахожу вас бесчеловечной».
* * *
Едва ей исполнилось восемь лет, Дрё д’Обре, не желавший, чтобы дочь осталась невеждой, приставил к ней наставником господина де Монтьеля из Люневиля. Как младшего сына его вначале прочили в священники (чему вовсе не мешало то обстоятельство, что он не верил в Бога), но когда старший брат погиб на дуэли, пришлось сменить его на офицерском поприще. Вскоре вся область, втянутая в Тридцатилетнюю войну[91], была опустошена, разграблена и сожжена. Господин де Монтьель полностью лишился имущества, чуть было не расстался с жизнью и, выступив на стороне кардинала Франсуа Лотарингского, потерял ногу при защите Люневиля от войск маршала де Ла Форса[92]. С тех пор началась нищенская жизнь, которая и привела его на берега Сены. Хорошо зная латынь и прекрасно владея грамматикой, он зарабатывал на жизнь обучением дворянских детей. Единственной гордостью этого невысокого грустного человека были густые, волнистые иссиня-черные волосы, ниспадавшие на широкий белый воротник. Мари-Мадлен могли бы найти воспитателя и похуже.