Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно такое место во французской поэтической периодике занимает самый, пожалуй, известный в России из других журналов «Аксьон поэтик». Выступая на упомянутом обсуждении, его главный редактор Анри Делюи подчеркнул, что сегодня для него важно «…осмыслить и определить место различных линий… выявить, какой вид письма сегодня значим и соответствует состоянию общества, техники, развитию информационного пространства…» Что же касается летнего номера «Аксьон Поэтик» за минувший год, то он выделяется тем, что открывает дискуссию по сложной широкой теме: «новое поколение, новая современность». Журнал как бы принимает точку зрения тех авторов 90‐х годов, для которых всё решает не накопленный, а сегодняшний опыт и которых завтрашний день затрагивает особенно: этот фокус позволяет, однако, собрать мнения разных поколений и убеждений.
Своеобразным обрамлением дискуссии служат выдержки из недавно опубликованной во французском переводе книги Гуго фон Гофмансталя «Письма лорда Чэндоса и другие тексты», по мнению рецензирующего её Жана-Пьера Бальпа, принадлежащей к тем исключительным сочинениям, которые незаменимы для интересующихся особенностями поэтического письма. (Напомню, что знаменитое «Письмо» Гофмансталя опубликовано по-русски в книге «Искусство и художник в зарубежной новелле XX века», выпущенной два года назад издательством С.‐Петербургского университета.) Бальп особенно выделяет два выступления 1896 и 1906 годов, которые и сегодня кажутся поразительно истинными и современными. «Именно властью языка поэт скрытно управляет миром, в котором любой может его отвергать или забыть о его существовании. Однако именно он сводит вместе их мысли, правит их воображением и держит нити… Всё, что на языке пишется и, осмелимся сказать, думается, исходит из сочинений тех, которые некогда распоряжались этим языком творчески». Если поэт и несёт ответственность, рассуждает Бальп, то она в его неотделимости от языка: поэт тот, кто удерживает расстояние, держится посередине языка и мира; его труд в том, чтобы не сбиваться ни на манящие в эгоистический субъективизм злободневные императивы, ни на обессиливающие удобства машинального языка, превращающие поэта в салонного клоуна. Остальное, пишет Жан-Пьер Бальп, болтовня, «литература», т. е. производство, рассчитанное на лесть, на ожидаемое, на лёгкий эффект, «вкус читателя», тираж… «И правда, мне следовало воздержаться и не сказать Вам, что большинство названий ничего мне не говорят… что даже малая часть означаемого этими названиями не устраивает меня никоим образом» (Гофмансталь).
В своём эссе «Растерянные взгляды» Брюно Кани признаётся: «…родившийся в 1956 году, на излёте революционного гуманизма, я прожил все эти годы так называемого заката великих повествований, чтобы прийти в 90‐е годы счастливым несчастливцем, развившимся в двойственную эпоху постмодернизма». Сегодня, считает поэт, когда мы оказались на руинах опустошённой «по man’s land», на краю бездны, в которую вело прежнее понимание Истории новым поколениям, – и новой «современности», как бы её ни называли, – остаётся воссоздать или переплавлять окружающее: собственно говоря, сама современность сегодня ещё на подходе. Мы ещё не знаем, какова она, потому что её особенности проявятся намного позже. Хотя понятно уже то, что не правы отвергающие само понятие «современности» из‐за отсутствия очевидной новизны: Троянской войны не будет, новизна больше не является коньком переживаемой современности, выдвигающей не какие-то очередные перспективы, а скорее поиск реальной перспективы. И прошлое, и всё ещё гипотетическое и субъективное настоящее, и в конечном счёте сам человек, лишившийся божественной или общественной предопределённости, должны быть изобретены заново. Для этого придётся изобретать новые средства и, хотя на всё тех же руинах, новые территории: необходимое для этого воображение будет как никогда разнородным и отнюдь не новым. Что же касается роли поэзии, она может быть преобладающей, поскольку «…сама область преображения, поэзия предохраняет от заблуждения всех ищущих иных путей».
Первоочередная задача предстоящей работы, полагает Ив Ди Манно, в том, чтобы «вписать Поэму в черту Города, т. е. пересмотреть всё под общим, а не индивидуалистическим углом зрения, учитывая метрический распад и разложение обществ, характеризующие минувшие полвека». Конечно же, именно в самой «частной» речи следует искать наиболее общий для всех язык, и главное – это переосмыслить акт, лишившийся значимости: задаться вопросом, насколько сегодня так называемая поэзия по сути участвует в той «активной критике действительности», без которой, по убеждению Ди Манно, «бессмысленно тревожить великолепную тень стиха», насколько она выслеживает мутацию и беспорядочность этой действительности. В конце концов, напоминает Ди Манно, именно непокорности поколений 1870‐х и 1920‐х годов, их отвращению к разлагающемуся обществу мы обязаны сутью тех формальных перемен, воспреемниками которых являемся. Несмотря на свою усиливающуюся маргинализацию (а может быть, и благодаря ей), поэзия должна оставаться «на сходе путей», в эпицентре бури, чтобы быть необходимой в обществе, даже не подозревающем о ней, лишённом своего более «высокого» языка и поэтому обречённом на угасание. Однако каждый, пишет Ив Ди Манно, может по-своему «хранить уголья под холодным пеплом современного пепелища».
Существует, уточняет Паскаль Буланже, потребность быть осведомлённым: в новых конфликтах, коммуникациях, в новых особенностях репрессивного механизма и манипулирования информацией, наконец, о своём собственном статусе – и эта потребность скажется как на выборе чтения, так и на самой форме записи. В общем, это коснётся и сторонников «мифа о непорочном зачатии», полагающих, что произведение ничем не обязано состоянию общества. «Наконец, – пишет Буланже, – в отличие от всех тех, кто утверждает, что мы движемся к планетной демократии, я убеждён, что История продолжается». Минувшие годы, продолжает он, отмечены духом реставрации и идеологической путаницей. Разумеется, понятия модернизма, постмодернизма, новой современности могут служить началом определённого спора. Однако Буланже острее ощущает «миметическую традицию литературы, воссоздающую реалии, обнажающую индивидуальные и коллективные крушения. Я предпочитаю Икара, павшего перед лицом реальности, ангельскому или морочащему романтизму. Предпочитаю тексты, не поддающиеся классификации, „нечистые“ записи: „Крестовый поход детей“ Мориса Швоба, „Большая свобода“ Жюльена Грака, „Патерсон“ Уильяма Карлоса Уильямса… Поэзия, проза? В поэзии меня интересует идея фрагмента, избегающего „здравого смысла“, болтовни и психологии».
Итак, призывает Буланже, учтём исторические и социальные перспективы, осведомимся о фактах, о цифрах, о всех изгибах, заглянем за кулисы. Раскроем недосказанное, обманы и потери. Будем писать о зверстве эпохи, отвергнув всеобщую амнезию и высокомерие «целителей». Восстанем против иллюзионизма и сомнамбулизма: читая, записывая. Я люблю слово «реальный», пишет Буланже; однако он возражает против подчинения письма реальности. Письмо не отражение, не зеркало реальности, и существует искусство сочинения с его особенностями. «Однако меня не трогают тексты тех, кто отстаивает автономию языка, искусство для искусства в его текущей формалистической разновидности… Современность 60–70‐х, синоним критики, превративший письмо в фетиш, безусловно, была Реформой. И пусть не удивляются, если сегодня иные напускают на себя невинный вид, стремясь к решительной контрреформации».