Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зуммер молчал долго, а затем стекло как-то хлюстнуло у него в глазах, и шорох трамвая, искры, птичьим хвостом взметнувшиеся во всё стороны, снова заставили всё пылать.
3
Весь ресторанный зал был залит десятком светильников в сотню свеч, отражённых люстрами и панелями зеркал, хрусталями, в драгоценностях блестящих, в белом и серебристых женщин, умноженный бликами фотовспышек. Сутолока была пёстрой. Стайка разноцветно щебечущих, разлетевшихся под потолок попугайчиков, – или это так показалось, – и всё притихло, едва подёрнутый дымкой занавес в глубине столиков взмыл, обнаружив мерцающий чёрный оркестр на фоне как бы лунной тропинки, и вино застыло в бокалах.
Только белобрысый трубач, схваченный в синем прожекторе, крепко расставив ботинки, в гвалте после первых клавишных проблесков пустил «Пастуха», только пьянящие испарения поплыли, переливаясь, по залу – как вдруг паркет в брызги ударил у него из-под ног, а осколки заплясали, водоворотом заискрились в грохоте среди удвоенного, вчетверо отражённого переполоха.
В раскрытых дверях стояли рядом, не сняв шляп, и палили по залу в пять ручных пулемётов несколько одетых в чёрное мужчин, полыхая как будто бенгальским. В углу, за отдельным местом, упал, взорвавшись багрянцем, как будто танцуя, гигант – огромная, накрахмаленная туша негра во фраке.
Он застыл, башкой в разбитом зеркале. По его лицу с ярко-розовым ветвящимся шрамом в редкой растительности были кровавые брызги.
Она смотрела на всё это, раскрыв глаза. Свет притих, хотя этого было и не надо. Когда трубач и другой, черномазый, выскользнули и очутились между стен и ступеней затемнённой лестницы, они поцеловались. По её руке прошла тень, паутиной, и ему показалось, что какая-то тварь выскочила и промчалась между кресел: её язычок был таким же душистым, как всё остальное.
Пока зал, казалось, ещё дымился и переливалось мерцание, пьянящее вокруг пятнами и как бы мигающее над выходными дверями зелёной табличкой: «Новейший скрюдрайвер», – они побежали, как знали, что не остановятся никогда, на проспект – и уже понеслось вокруг, на четыре стороны, колесо, а её лицо среди ветра пошло в свет.
Она была очаровательна.
Так или иначе, он отметил себе точную дату и час, чтобы вдруг занести на полях, в книжке: «На Невском проспекте, около „Универсаля“ в семь часов вечера эта женщина была возмутительно хороша». Так, бывало, теряют голову. Но пепел были её волосы, а черты – очевидность; и великий Эрте, делавший сном обрамление жизни, не зря разлил аквамарином в глазах своих модельных богинь – пеплом же они вспыхивали искорки, вьюгой порхавшие в небесах, вокруг, и по тротуарам.
Они пили в «Огрызке» кофе, коньяк в «Ламбаднике», в «ЧК» тоже. В «Экспрессе» были коньяк и кофе. В «Рифе» барабанил хип-хоп, и они пили водку, а потом пунш, в «Сюрпризе».
Самарин шёл, евритмически, чечёткой вокруг неё. Автомобили шли, как без шофёров. Семён Бэкаффа попыхивал свой чилим. С неба падало перьями. На Невском разом покраснели все вывески.
Когда об этом заходила речь, морозец дробился и шёл в пар, а река текла широко, в чёрное, сталкивая бурые льдины, как нефть зажигаясь то там, то здесь бледными огоньками; в голове улетали, как будто без крыльев, всадники, сыпались башни, и заводной птичкой всё стрекотало, пока паровозные гудки мешались с оркестром, за столиками светили лампы, кое-кто уже танцевал, толпились и переговаривались:
10. Она рассказывала, что в детстве хотела быть той гимназисткой, которую принц, весь медовый, увёз в Сиам. Конечно, соглашался он: она родила ещё одного, маленького, и положила на пальмовый листик. Вообще Сиам – место, куда хочется любой милой женщине. Младенец из люльки кошкой взлетел на пагоду, ягодной гроздью, петардой кружев, вроссыпь тысячи тысяч мелких бетизов, лотосов, брахманы и англичане, аисты над пароходами, слоны, кости, драконы… Наконец, золочёные принцы без половых претензий, и всё в облаках. Дымок от трубы терялся за горизонтом. В радио шло от Бангкока до Барбадоса. Изморозь, белый жемчуг, покрыла ей щёки, и стол, и болотистый сад за решётками, и толчёным стеклом, слезами, сыпалось мукой из глаз. Самарин достал платочек.
20. Если помнишь (сказал ей Самарин), твоей первой куклой была та перчатка, в которой ты протянула мне руку. Сперва были тени за окнами, потом закружились марионетки, и двери вдруг все распахнулись. Вертеп, или дворец, с колоннами и фасадом. Где-то поверху, между девизами, трубами и девицами, под глазом, пылающим из пирамиды, – торчит голова рассказчика. Остальные, и большие, и деревянные, стоят и ходят, как им полагается. Маги, чёрные сарацины и рыцари, ироды и магдалины – всё в золоте, доспехи, атлас, на вагах и переборках. И не один мальчик опять там на что-то рассыпался. «У Карагёза, в чалме который, рука, что ли, из живота растёт?» Вряд ли, но у каждого из них на лице маска, а за руки они подвешены к потолку, так что под платьем болтается. Теперь перчаткой не обойтись: каждую часть твоего туалета меняем на что подойдёт. Ширмы вокруг, не забудьте. Глаза просто повяжем; здесь – вместо них нарисуем ещё, и другой. А сюда – краба; смотри, как ползает. Дальше куклы. Мужские и женские, друг из друга растущие, ноги… Тут их по четыре из одного живота – или это уже грудь? – одна, одна только задница в причёске «боевой петух»… Полноте, ты ли это? Это уже я, я…
30. «…люблю тебя?» – шепчет Самарин, и далее. I belong You, belong Me, Grass belong head globes all me die finish. Когда о любви, лучше забыть язык и стать иностранцем, а точнее, туземцем событий. Язык любовников – язык голубиный, пиджин, и это Азия. Там я гулял по Мосулу, заглядывая повсюду и получая в ответ – но всё было и без слов ясно, к тому же – кругом бомбы. В алжирском Тимгаде я заплатил местному наркоману за то, чтобы отреставрировать триумфальную арку Траяна; в посвящение тебе он выбил надпись:
CAMEL
Turkish & American Blend
Откуда мне было взять текст, кроме как с тех сигарет, которыми я с ним расплатился? Потом я, ученик дастуров Илми-Хшнум, просыпался в Бомбее на башне молчания и пел тебе засветло то, чему меня научил приятель, перс и педераст, забывший в Питере фарси, так и не научившийся по-русски. Он сложил эту песню, когда умирал его друг, а он плакал у какого-то случайного окна, прижавшись к дереву, бормоча про тропический ливень, огонь у пруда, в горах, ресторан «Шанхай» и Филиппа Супо. Утром всегда умираешь, как ни в чём не бывало, спирт сгорает знакомые очертания из-подо льда; а эта любовь – всегда что-то другое.
40. В «Соломоне» Самарин учил её соломону. Это, чуть не упал он, покер, но для двоих – и, как всегда между нами девочками, – без денег. Вот, смахнул он стаканы, стол – и на нём, картинками кверху, разложи десять карт, два по пять. Я беру из колоды ещё шесть, по-своему их располагаю и кладу в пачку сюда, рядом. Ты первая выбираешь свои пять и заменяешь потом из моей пачки, если что-то не подойдёт. То, что останется, – всё моё… В моём положении немудрено проиграть, если я с самого начала не найду в нашем раскладе что-то такое, что можно скрыть, затасовать в самый глухой угол моей колоды, и так, чтобы ты, которая вся у меня на виду выбираешь, отнимаешь у меня, распоряжаешься – когда-нибудь бросила свои карты на стол веером, когда перед тобой вдруг запляшет белый фигляр. Всё равно мой расклад при мне, – пойми правила, – и если ты захочешь уйти, проигравшись или отыгравшись вконец, – запомни, что вся игра, когда раскрываются, только уходит из вида, как бы под землю…