Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поведай, што с Колькой-то?
— Да с им, слава Богу, все исправно. Науку ен скоро закончит. В тайгу уйдет, — вздохнул Макарыч.
— Здоров ли?
— Здоров. Дай Бог так и дале.
— Чево ж смурной ты?
— И сам не ведаю. Город с панталыку сбил. Все думки на рога поставил.
— От чево ж?
— Пришли поесть в харчевню. Она в их по
другому зоветца. А в ей народу поболе, чем комарья в тайге. Глянул я в миску к одному. А в ей хлебово. Крупица от крупицы на добрай аршин. А в другой миске картоха — синяя, мороженая. Так-то вот. Война… С ей, треклятой, люд изголодалси вконец. А ишо вот. Пришли мы с Колькой в дом, иде ен квартируить. Все ба ништо. Но там и воды нет живой. Родниковай. Из кранта тикеть. А водой не пахнить. Нет в ей свежести. Теплая и вонючая. Дажа до ветру не на улицу, а прямо в том доме ходють.
— Господь с тобой, что сказываешь? Как можно в дому эдакое? Я на што старой, а и то…
— Сам диву далей. Ну не брешу. Завел мине Колька в камору, а там чертовина. На ей сидеть надоть по тяжкой.
— Тьфу, — отплюнулся Акимыч.
— Управился я там. Было выйти хотел. А Колька мине и говорить: мол, пожди, дерни за ручку. Я дернул. И аж дверь чуть ни вышиб. Вода откуда- то как сиганеть! Все вымыло начисто.
— Не могеть таво быть, — засомневался Акимыч.
— Чево ето? Своими глазами видел. В их и баня не нашенская. Сверху с трубы ливинь плешшить. И горячий и холоднай.
— Ишь ты!
— Да живым ети хитрости не пахнуть. Вона в тайге выйдишь к роднику, вода в ем аж звинит. Студная, зубы колотятца. А што ишо, в кранти том… Воду винтом укоротить и дите смогеть. Нет в ей силы.
Авдотья тем временем неслышно на стол накрывала. Запыхтел натужно раскрасневшийся самовар. Старушка подошла к Акимычу:
— Угощай гостя-то.
— То и верно, — опомнился старик.
Изголодавшийся с дороги Макарыч пихал пальцем в рот горячее мясо, блины. Обливаясь потом, пил чай.
— Акимыч-то надысь медведя убил, — похвалилась робко Авдотья, — шелапутнаво.
— Шатуна, — поправил ее хозяин.
— На хронт отдал боле половины. Ноне тож на охоту сбираитца.
— Не тяжко? — спросил его Макарыч.
— Покуда нет.
— А мине прихватывать стало. В тайге надысь прихватило, не чаял одыбатца.
— С чево то?
— Нутро сдавать удумало. Ну да я ево в оглобли взял.
— Худо так.
— Ништо! Свое положенное откопчу, а там была не была.
— Годочки-то наши, што вода в реке. А дно мелеет, старится. Как и мы. Мне шибко помирать не хочется теперича. Забоялся я смертушки своей. Каждому деньку радуюсь, што гостинцу.
— А кому, скажи ка, подыхать охота? — перебил его Макарыч. — Я не раз сибе схоронил ишо на каторги. Ан, вишь, жив. Тибе-то и пововси помирать-то ни к чиму. Ить худче мово жисть проканителил. Хочь раз в веку брюхо откормил. С бабкой на печи спишь. А то и ни телом, ни душой не грелси.
Акимыч кашлянул, смолчал.
— Ноне от хвори люд избавляишь аль нет?
— Маленько. Теперича што? Бабы рожать поразучились. Ребят т о выхаживаю. А когда старух. От ломоты да от живота. В их годы и болести такие несурьезные. В село-то я не хожу. Там фершал объявился. Меня лаял погано. Обещал властям пожалиться. Мол, грамоты не ведаишь, нечево и люд выхаживать. Говорил, будто я с ума соскочил. И еще как-то бранился по-ученаму. Да Бог с ним. Люд-то ево не больно жалуит. Не верит. Пьет он шибко. Да и до баб, што петух, охочь. Да што с ево взять? Мужик — он и есть мужик. Во што ни ряди. Хоть в фершала, хоть в батюшку. Только у етаво нутря гнилая.
— В городи слыхивал я, што войне конец видитца. Хриц бигить в обрат. Глядишь, повертаютца мужики, все поналадитца.
— Дай-то Бог, — перекрестился Акимыч на икону.
— Мово-то сыночка уже не вернуть, — заплакала Авдотья в рукав. — И за што ево там сгубили? Уж лучше б я, старая, околела. На каво миня Митюшка мой оставил? — причитала старушка.
Макарыч с Акимычем враз смолкли. Закряхтев, головы опустили. Неловко им стало. На войне они никого не потеряли. Разве только согнула она их спины. Да на руки мозолей поприбавила. Туда, на фронт, они отправляли все, что в тайге посчастливилось добыть. Макарыч сговорил Марью и отправил на фронт все ее вязанье. Авось, теплое сгодится.
— Эх, горе наше горькое. Густо им земля усеяна. Оттаво, знать, и всходы соленые, слезами ноне бабы умываютца, детва смеха не ведаит. Девки забыли про шалости. Ворочают, ровно мужики. Старютца, любви не познав.
Авдотья от этих слов еще пуще в слезах заколотилась.
— Будя изводить душу. Про сына, оно хочь и худо приключилось, ноне убиватца забудь. Слезами с могилы не возвернешь. Разе сама сибе в гроб сгонишь безвременно, — говорил Макарыч.
Он понимал, что не утешить старуху.
— Так-то оно, может, и верно, да сынка-то больно жаль, — всхлипнула Авдотья.
— Жал ью ево ни вирнешь.
Охнул Макарыч, крутнулся на лавке так, что она захрустела. Из-под нее, выпучив глаза, Шельма выскочила. С воплем. На Макарыча взлаяла истошно.
— Што б те рысь покусала, бесовка! Горластая тварь. И откудова в эдаком теле злобе взятца б?
— Баба она потому как. Крику, боле чем ума, в ней сидит, — заметил Акимыч.
— Нешто в ей, окромя злобы, души нет? — спросила Авдотья. — Баб вы больно ругаете на што?
— Вся беда от их, треклятых. Ноне мужиков война поизвела. Бить их, дурных, некому стало. Оттаво пововси оглупели. Надысь, в городи стал я в черед. В лавку за хлебом. А тут одна, што взади была, выперлась наперед. И ровно ошалелая, к окошку рветца. Я ее угомонить схотел. Да куды там! Блажь, видать, в голову стукнула. И кричить: «Не будить таво, штоб я, дама, сзаду мужика хлеб брала. Ему, мордовороту, ождать можно». Ну, я и не стерпел. И говорю: «Ты, вертихвостка, на што хайло открыла? Аль место свое не ведаишь? Кышь отсель, стерва крашеная! Морду спохабить сыскала время. И тута ождешь. Сгинь с глаз!»
Акимыч неодобрительно качал головой:
— На што при народи испозорил?
Макарыч аж подскочил от этих слов.
— Не-е-е, блажной ты! Ей хрест! Аль позабыл, старой пень, как бабы тибе порочили? Голова твоя — картоха порченая. При народи я испозорил! Несешь тут всяку глупость. Заступник выискалси! Мало оне те, черт шелудивый, в бороду плевались.
Акимыч даже отвернулся. Авдотья, заслышав такое чернословье, на печку влезла. Занавеской прикрылась. Шельма и та от удивления брехать перестала. В угол забилась. На Акимыча оглядывалась. Будто защиты просила. Не то лаять, дышать громко убоялась.