Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наклонившись, Скво приложила ухо к груди Ольги – так индейцы прикладывают ухо к рельсе на железнодорожном пути, чтобы узнать, не появятся ли сейчас на горизонте большие кони белого человека.
Ольга прошептала что-то нечленораздельное. И тут ее тело, еще мгновение назад напрягшееся, внезапно обмякло.
Где-то наверху Атропос[339]оборвал свою нить. Душа Ольги поднялась в рай, чтобы навсегда там соединиться с душами Хэйга, Аугустуса, Ионы.
– Разобрала ли ты хоть что-то из того, что она пыталась сказать? – спросил Артур Уилбург Саворньян у Скво.
– Мне показалось, что одно слово я уловила: Проклятье! Проклятье! Ольга произнесла его три раза, затем ее голос ослабел и, что она хотела сказать дальше, я не поняла.
– Проклятье? – спросил с сомнением в голосе Амори.
– В это не так уже и трудно поверить, – высказал свое мнение Артур Уилбург Саворньян.
– Ты думаешь? – все еще сомневался Амори.
– Ну да! Я полагаю, это болезненная травма, карбункул или, скорее, панариций,[340]поразивший голосовые связки, что повлекло за собой сужение или воспалительный процесс, и это делает невозможной или, по меньшей мере, затрудняет дикцию, отсюда и название болезни.
– Ах! – воскликнул Амори, который ничего не понял. – Но почему она выбрала в такой момент такое приблизительное слово?
– Почему? Чтобы в конце концов мы узнали, что Ольга мучилась от удушающего кляпа: жажда невысказанного, имея для того, чтобы быть удовлетворенной, всего лишь один скачок и будучи неспособной переживать до бесконечности (никогда до пресыщения, всегда в неудовлетворенности знанием более чистым на горизонте предписанного поля), что есть лишь одно Зло, Зло, от которого мы все страдаем, Зло, чье ужасающее бремя несем на себе, Зло, из-за которого умер сначала Дуглас Хэйг, затем Антон Вуаль, затем Хассан Ибн Аббу, Аугустус и вот только что Ольга, Зло, из-за которого мы претерпеваем муки, и они тем сильнее, чем настойчивее, но – увы – тщетно мы пытаемся найти этому Злу имя, ибо мы никогда не перестанем спрямлять его окружной путь, расширять его юрисдикцию, его прерогативу, выступать все время против его абсолютной власти, никогда не видя, как возникает на горизонте Табу, которое оно замышляет, – слово, имя, звук, которые, говорят: «Вот твоя Смерть, вот где зарождается Проклятье». Но есть также слово, которое говорит, что нет границы и, следовательно, есть Спасение.
Нет: во вкрадчивой цепи названного здесь знака нет никакого спасения. Считалось, что Антон и Аугу-стус познали Смерть, не имея возможности сознаться в мучительном беспокойстве, которое не покидало их. Но нет! Их постигла Смерть, потому что они не могли, не умели сознаться, не выкрикнули какое-то незначительное слово, какой-то незначительный звук, который тотчас же навсегда уничтожил бы Сагу, в которой мы кричим, словно младенцы. Ибо мы молча построили Возмездие, которое преследует нас сегодня; мы замолчали Проклятье, мы не назвали его имени, и теперь нас наказывает Возмездие, о котором мы совершенно ничего не знаем; мы познали Смерть, мы познаем Ее всегда, будучи неспособными уйти от нее, никогда не зная, почему мы умрем, ибо, произойдя из Табу, которым мы называем Все, что находится вокруг нас, никогда не углубляясь до конца (тщетное пожелание, потому что, сказанное или написанное, оно сразу же уничтожило бы двусмысленную власть речи, в которой мы выживаем), мы будем всегда молчать о Законе, который воздействует на нас, заставляя нас умирать, коснея в неразглашении, питавшем его распространение…
– Твоя речь, – сказал тогда Амори, – попадает в цель точнее, чем кажется. Но мы преодолели такое значительное расстояние! Кто бы мог подумать вначале, что будет достаточно одного Исчезнувшего, одного Антона Вуаля, умершего, покончившего с собой, отбывшего далече, чтобы нас охватило такое колоссальное беспокойство? Но, хотя мы и знаем во всякое мгновение, что есть в наших действиях, в наших речах одни лишь обязательства, что нет в них случайного слова, ибо все в них имеет безотлагательно свое оправдание, а следовательно, и свое значение, можно было бы поверить в то, что мы читаем роман с нарочито запутанной интригой, готический роман, подобный романам Метьюрина,[341]Яна Потоцкого,[342]Гофмана, раннего Бальзака, до Вотрена, Горио, Понса или Растиньяка, в которых безграничное и бесконфликтное воображение бумагомарателя, зарабатывающего свой хлеб – скорее плохо – тем, что ежедневно поставляет для следующего выпуска, бесконечно подсчитывая число страниц, свою порцию, свой рацион неуместной пачкотни, – воображение это создает нить повествования, чья аффубулизация, кажется, выходит из совершенно размягченной извилины мозга тихого сумасшедшего, со своими сногсшибательными «кониками», настолько в повествовании этом возникает во всякое мгновение случай, отступающий от предмета речи, черпающий вдохновение, можно сказать, в выборе настолько же прерывающемся, насколько и непостоянном, настолько же бескорыстном, насколько и инстинктивном!
– Да, – поддержал его в свою очередь Артур Уилбург Саворньян, – некоторые скажут: «Вот что кажется парадоксальным!» – но это представляется мне столь правдивым, что есть в этом для меня почти Закон сегодняшнего романа: чтобы иметь интуицию воображаемой власти без ограничения, идя до бесконечности, питая себя в колоссальном приросте, в никогда не виданном, идущем всегда по возрастающей, необходимо, если не достаточно, избегать случайных слов, которые возникли бы, так сказать, вследствие чистого наития, вздора, напротив, всякое слово должно появляться, пройдя через мельчайшее сито отбора, согласно требованиям высочайшего канона!
– Тогда, – продолжил лирическим тоном Амори Консон, – тогда, будучи глухим к смутному потоку, который иссушает наши речи, Воображение с бесконечными звеньями, тогда Воображение с лазурными пальцами рождается из кривого пробега, который нам нужно совершить, чтобы зачернить мгновение, из одного слова, выбранного изо всех, незапятнанность Рукописи!
– Ого! – воскликнула Скво, встревоженная тем несообразным оборотом, который приняла беседа. – Ты опускаешься, Амори, до болтовни о книжонках, в то время как рядом с нами – тело только что почившей Ольги!
– Извини, Скво, извини, – сказал Амори, смутившись, а то и растерявшись.
– Бежим подальше отсюда, воздух кажется мне здесь слишком нездоровым! – вскричал вдруг Артур Уилбург Саворньян.