Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бальмонту сопутствовал успех. Самые яркие воспоминания об его славе, пожалуй, относятся к периоду его жизни в Москве и Петербурге. О блестящих московских днях вспоминал Борис Зайцев:
«В Москве только что основался „Литературный кружок“ – клуб писателей, поэтов, журналистов… Первая встреча с Бальмонтом именно в этом кружке. Он читал об Уайльде. Слегка рыжеватый, с живыми быстрыми глазами, высоко поднятой головой, высокие прямые воротнички (de l’époque), бородка клинышком, вид боевой. (Портрет Серова отлично его передает.) Нечто задорное, готовое всегда вскипеть, ответить резкостью или восторженно. Если с птицами сравнивать, то это великолепный шантеклер, приветствующий день, свет, жизнь („Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце…“). Тогда Бальмонт читал об Уайльде живо, даже страстно, несколько вызывающе: над высокими воротничками высокомерно возносил голову: попробуй противоречить мне. В зале было два слоя: молодые и старые („обыватели“). Молодые сочувствовали, зубные врачи, пожилые дамы и учителя гимназий не одобряли. Но ничего бурного не произошло. Литературная богема того времени, аплодировали, противники шипели. Молодая дама с лицом лисички, стройная и высокая, с красавицей своей подругой яростно одобряли, я, конечно, тоже. Юноша с коком на лбу, спускавшимся до бровей, вскочил на эстраду и крикнул оттуда нечто за Уайльда. Бальмонт вскипал, противникам возражал надменно, остро и метко, друзьям приветливо кланялся».
Бальмонту, по словам Зайцева, нравилась шумная и веселая молодежь, толпившаяся вокруг, что его особенно ценила женская половина (после «Будем как солнце» появился целый разряд барышень и юных дам «бальмонтисток»: «разные Зиночки, Любы, Катеньки беспрестанно толклись у нас, восхищались Бальмонтом. Он, конечно, распускал паруса и блаженно плыл по ветру»).
Но бывал он и совсем другой. Тихий, даже грустный. Читал свои стихи. Несмотря на присутствие поклонниц, держался просто – никакого театра.
Борис Зайцев вспоминал, как в один зеленовато-сиреневый вечер, вернее, в сумерки пришел Бальмонт к ним с женой в гости на арбатскую квартиру в настроении особо лирическом. Вынул книжку – в боковом кармане у него всегда были запасные стихи. Окинул всех задумчивым взглядом, в нем не было никакого вызова, сказал негромко: «Я прочту вам нечто из нового моего». На некоторых нежных и задумчивых строфах у него самого дрогнул голос, обычно смелый и даже надменный, ныне растроганный. В конце он вдруг выпрямился, поднял голову и обычным бальмонтовским тоном заключил (из более ранней книги):
Одну из своих встреч с поэтом в Петербурге, в «Бродячей собаке», писательница Тэффи описывает так:
«Следующая встреча была уже во время войны в подвале „Бродячей собаки“. Его приезд был настоящая сенсация. Как все радовались! „Приехал! Приехал! – ликовала Анна Ахматова. – Я видела его, я ему читала свои стихи, и он сказал, что до сих пор признавал только двух поэтесс – Сафо и Мирру Лохвицкую. Теперь он узнал третью – меня, Анну Ахматову…“
Его ждали, готовились к встрече, и он пришел.
Он вошел, высоко подняв лоб, словно нес златой венец славы. Шея его была дважды обвернута черным, каким-то лермонтовским галстуком, какого никто не носит. Рысьи глаза, длинные, рыжеватые волосы. За ним его верная тень, его Елена, существо маленькое, худенькое, темноликое, живущее только крепким чаем и любовью к поэту.
Его встретили, его окружили, его усадили, ему читали стихи. Сейчас образовался истерический круг почитательниц – „жен мироносиц“.
„Хотите, я сейчас брошусь из окна? Хотите? Только скажите, и я сейчас же брошусь“, – повторяла молниеносно влюбившаяся в него дама.
Обезумев от любви к поэту, она забыла, что „Бродячая собака“ находится в подвале, и из окна никак нельзя выброситься. Можно было бы только вылезти, и то с трудом и без всякой опасности для жизни.
Бальмонт отвечал презрительно: „Не стоит того. Здесь недостаточно высоко“.
Он, по-видимому, тоже не сознавал, что сидит в подвале».
Бальмонт любил позу. Да это и понятно. Постоянно окруженный поклонением, он считал нужным держаться так, как, по его мнению, должен держаться великий поэт. Он откидывал голову, хмурил брови. Но его выдавал смех, добродушный, детский и какой-то беззащитный. Этот детский смех объяснял многие нелепые его поступки. Он, как ребенок, отдавался настроению момента, мог забыть данное обещание, поступить необдуманно, отречься от истинного. Так, например, во время Первой мировой войны, когда в Москву и Петербург нахлынуло много польских беженцев, он на каком-то собрании в своей речи выразил негодование, почему все не заговорили по-польски.
Когда он уже после войны ездил в Варшаву, его встретила на вокзале группа русских студентов и, конечно, приветствовала его по-русски. Он выразил неприятное удивление:
«Мы, однако, в Польше. Почему же вы не говорите со мной по-польски?» Студенты были очень расстроены: «Мы русские, приветствуем русского писателя, вполне естественно, что мы говорим по-русски». Когда поэта узнавали ближе, ему прощали все.
Писательница Тэффи вспоминала о том, что в эмиграции Бальмонты поселились в маленькой меблированной квартире. «Окно в столовой было всегда завешено толстой бурой портьерой, потому что поэт разбил стекло. Вставить новое стекло не имело никакого смысла – оно легко могло снова разбиться. Поэтому в комнате было всегда темно и холодно. „Ужасная квартира, – говорили они. – Нет стекла, и дует“».
В «ужасной квартире» с Бальмонтами жила их молоденькая дочка Мирра, существо очень оригинальное, часто удивлявшее своими странностями. Как-то в детстве разделась она, голая и залезла под стол, и никакими уговорами нельзя было ее оттуда вытащить. Родители решили, что это, вероятно, какая-то болезнь, и позвали доктора. Доктор, внимательно посмотрев на Елену, спросил: «Вы, очевидно, ее мать?» «ДА…» Еще внимательнее посмотрел на Бальмонта: «А вы отец»? – «Ммм-да…» Доктор развел руками: «Ну так чего же вы от нее хотите?»
Вместе с Бальмонтами жила и Нюшенька, нежная, милая женщина с огромными восхищенно-удивленными серыми глазами. В дни молодости она влюбилась в Бальмонта и так до самой смерти и оставалась при нем, удивленная и восхищенная. Когда-то очень богатая, она была совсем нищей во время эмиграции и, чахоточная, больная, все что-то вышивала и раскрашивала, чтобы на вырученные гроши делать Бальмонтам подарки.
Тэффи считала, что Бальмонт был поэтом всегда. О самых простых житейских мелочах говорил с поэтическим пафосом и поэтическими образами. Издателя, не заплатившего обещанного гонорара, он называл «убийцей лебедей». Деньги называл «звенящие возможности», жене Елене объяснял: «Я слишком Бальмонт, чтобы мне отказывать в вине».
Близкие тоже говорили с ним и о нем по-особому. Жена Елена никогда не называла его мужем. Она говорила «поэт». Простая фраза «Муж просит пить» на их языке произносилась как «Поэт желает утоляться влагой».