Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А для красавца-придворного Вилима Монса последствия доноса оказались трагическими. Брат любовницы молодого Петра I Анны Монс и генеральс-адъютант царя по его воле стал камер-юнкером царицы Екатерины, а затем – уже по собственной инициативе – ее фаворитом. За пять-шесть лет он вошел в такую «силу», что к нему за помощью не стеснялись обращаться фельдмаршалы Голицын и Меншиков, губернатор Волынский и даже архиепископ Ростовский Георгий Дашков. «Милостивой мой благотворитель Виллим Иванович! – писал архиерей. – Понеже я вашим снисхождением обнадежен, того ради покорне прошу, не оставьте нашего прошения в забвении: первое, чтоб в Синоде быть вице-президентом; аще вам cиe зделать возможно, зело бы надобно нам сей ваш труд! Ежели сего вам невозможно, то на Крутицкою эпархию митрополитом, и то бы не трудно зделать, понеже ныне туда кому быть на Крутицах ищут. Того ради, извольте воспомянуть, чтоб кого иного не послали, понеже сими часы оное дело ‹…› наноситца ‹…›, а мне в сем самая нужда, чтоб из двух сих: или в Синод, или на Крутицы весьма надобно». К камер-юнкеру, успевшему даже завести свою канцелярию для приема прошений, обращались десятки людей со всевозможными просьбами: пожаловать чин, освободить из-под ареста или от казенных платежей, похлопотать о «деревне», предоставить отпуск со службы или место, включая даже архиерейскую должность. За протекцию фаворита одаривали деньгами, лошадьми, собаками, драгоценностями и даже целыми имениями. Главное, что объединяло все прошения, – для их исполнения надо было немного обойти закон, в чем Монс вполне преуспевал. При коронации Екатерины он был пожалован в камергеры, но получить патент не успел. Блестящего кавалера сгубила мелкая сошка из придворной челяди – Михей Ершов.
Не в меру тщеславные слуги Монса не держали язык за зубами. Сначала секретарь Монса Егор Столетов не сумел скрыть доверенные ему важные письма; затем передатчик любовных посланий, шут Иван Балакирев рассказал о придворных «тайностях» своему приятелю Ивану Суворову, который, в свою очередь, поделился с Ершовым. Тот подал донос: «Я, Михей Ершов, объявляю: сего 26 апреля 1724 году апреля 26 числа ночевал я у Ивана Иванова сына Суворова, и между протчими разговорами говорил Иван мне, что когда сушили письма Вилима Монса, тогда де унес Егор Михайлов из тех писем одно силненькое, что и рта раскрыть боятся», – указав, что письмо это якобы содержало рецепт подозрительного питья про самого «хозяина» – Петра I. Доносчик мало что знал, и его путаный «извет» едва не затерялся. Но, вероятно, кто-то влиятельный постарался «запустить» дело. 5 ноября в застенке оказался Суворов, а уже 8-го сам царь допрашивал арестованных Столетова и шута. Петру стало известно всё об отношениях своей жены с молодым придворным, и вечером того же дня Монс был взят лично Ушаковым. Допрашивали его формально – и, конечно, на бумаге остались лишь признания во взятках. 16 ноября 1724 года на Троицкой площади Петербурга Монсу отрубили голову по обвинению в лихоимстве. Имена «просителей» Петр приказал публично обнародовать.[254]
Даже если «политики» в таких доносах и не оказывалось, они могли вынести на свет неприглядные подробности частной жизни иного высокопоставленного лица. Действительный статский советник Григорий Теплов участвовал в заговоре, возведшем на трон Екатерину II, и стал ее статс-секретарем. Императрица отплатила за помощь – не дала в 1763 году хода доносу тепловского камердинера Власа Кучеева, из которого следовало, что Теплов досаждал холопам своими гомосексуальными наклонностями; но при этом слуг допросили, а протоколы с живописными подробностями не были уничтожены – могли пригодиться.[255]
Не случайно таких бойких холопов господа побаивались. В 1744 году капитан Сергей Жданов потребовал перевести своего «человека» Михаила Третьякова, долго сидевшего в Тайной конторе, в Сыскной приказ, обвинив его в краже господского имущества. Обидевшийся Третьяков в краже хозяйских «пожитков» не повинился даже на пытке, зато объявил «слово и дело» по «первому пункту» на… самого А. И. Ушакова и секретаря А. Васильева. По столь важному делу он был поставлен прямо «пред собранием Сената» и здесь признал, что к Андрею Ивановичу претензий не имеет, но должен находиться не в Сыскном приказе, а в исключительном ведении Тайной канцелярии, так как там он по прежде бывшему доносу «явился прав». Контора признала доношение Третьякова на другого дворового «правым», постановив отдать холопа барину. Но теперь уже помещик категорически отказался иметь с ним дело и предложил отдать своего крепостного куда угодно.[256]
Случалось, господа, у которых было «рыльце в пушку», первыми от греха подальше подавали донос, стараясь опередить холопов. Крепостная «баба» квартирмейстера Михаила Маркова Марья Савостьянова прямо в «людцкой избе» заявила: «Быть де всем вам и господам с вами в Тайной канцелярии, и быть же де всем перевешенным за то, что для чего говорили, что всемилостивейшая государыня с Разумовским паритца в бане», – и так напугала барина, что он принял превентивные меры и обратился с прошением взять ее в Тайную канцелярию. Крепостная могла если не сломать карьеру господ – Маркова и его сына-капитана, то сильно повредить ей; но на их счастье, необходимыми для такого случая злостью и стойкостью она не обладала и сразу признала: «непристойные слова», может, и говорила, но не помнит «за безмерным пьянством», а с чего они ей «в мысль пришли, того она сама, Марья, не знает».[257]
Обычные же «пахотные» крестьяне, не состоявшие при барском дворе, в частную жизнь господ посвящены не были. Они тоже пытались воздействовать на власть с помощью извета, но, как правило, неудачно. В 1702 году крестьянин помещика Квашнина во время допроса признался, что кричал «слово и дело», но «за помещиком своим иного государевого дела, что помещик его, Василья, бивал плетьми и морил голодом, никакого не ведает».[258] Такие многочисленные попытки обвинения хозяев заканчивались одинаково – наказанием за напрасно сказанное «государево слово» и возвращением помещику.
На самих крестьян доносов поступало меньше всего. Из деревенской глуши бежать или ехать с «объявлением» в город было далеко и трудно. К тому же люди со стороны не попадали в замкнутый сельский «мир»; на своих же мужики не доносили да и с помещиком или заезжими чиновными людьми не откровенничали. Здесь выдать мог только местный – как правило, помещичий дворовый, деревенский поп или представитель выборной администрации, опасавшийся от смутьяна еще пущей беды.
На крестьян из вотчины дяди Петра I Л. К. Нарышкина, рассуждавших о том, «какой де он царь, он де вор, крестопреступник; подменен из немцы, царство свое отдал боярам, а сам обусурманился и пошел по ветру с немцы», донес – вопреки «классовой солидарности» – укрывавшийся у неосторожных мужиков беглый крепостной Иван Грязной.[259] Видимо, таким образом он намеревался избежать наказания, а если повезет – то и обрести новый статус.