Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– »Русское каприччо», – сказал довольный Лагоша и, подъехав к часам, погладил их по деревянному боку. И даже этот бок поцеловал. – Только вот не знаю, кто эту музыку сочинил. Когда покупал часы – мне так и сказали: музыка из «Русского капричча». А кто, что?.. Умру я от этой музыки! Мне она – все заменила…
– Ну, мы пошли, – сказала мама.
– Сейчас, минуту… – заторопился часовщик. – Возьмите то, зачем приходили. Мы ж с вашим мужем в одном госпитале лежали. А перед тем в одном море тонули. Он у вас тоже раненный в ногу.
– Сразу в две! – выпалил я.
– Ну вот, – сказал Лагоша, – ну вот. Он в две – и я в две. Его со дна Гнилого моря, ну, то есть, со дна Сиваша едучего поднимали – и меня. Но мне отняли – ему нет… А часы его я починить не смог. После покопаюсь. Вот, отнесите ему взамен другие. Пусть их пока носит.
Дома я спросил у отца про время и про часовщика.
– Семен Иванович Лагоша не просто часовщик – он механик-конструктор.
– Конструктор времени?
– Не болтай, время нельзя конструировать.
Тогда я спросил, кто написал «Русское каприччо». Отец посмотрел на меня с подозрением и промолчал. Видно, переживал боль укуса.
Не дождавшись ответа, я закрыл глаза и стал слушать звон оставшихся далеко в подвале напольных часов. И чем больше я его слушал, тем гуще и тесней становилось вокруг: звон заполнял балки, сараюхи, сады и нашу лучшую улицу – Говардовскую, которая так уже не называлась, но на которой продолжал стоять памятник таинственному победителю чумы и чумного угрюменького веселья, Джону Говарду.
Этот самый Джон Говард – ирландец или англичанин – про которого толком мало что знали, был врачом и другом всех населяющих нашу страну народов. А еще, говорили взрослые, он был «реформатором тюремного дела». Джон Говард умер у нас в городе, заразившись чумой от сестры какого-то помещика, и завещал перед смертью установить на его могиле одни только солнечные часы.
Часы из красноватой меди, вместе с белым обелиском за белой оградой, на Говардовской улице – чуть наискосок от срытого каторжно-пересыльного замка – ныне и пребывали. Но штука-то была в том, что самого Джона Говарда под обелиском не было! Сперва кто-то выкрал и увез в медицинской склянке его сердце, а потом пропал и сам прах. И где все это сейчас находится – никто не знал. Такие вот пугалки и пустяковины развешивали напоказ взрослые. Им было можно! А вот когда я начинал говорить о мистере Говарде что-нибудь жизнерадостное и лишь слегка приукрашенное – это никому не нравилось.
Ввиду всего этого посещавший больницы и тюрьмы Джон Говард вместе с чумой, неприятными врачебными осмотрами и занадобившимся кому-то умершим сердцем – постепенно от меня отдалился. И так и стоял вдали, слившись со своим обелиском, – как только что облитый водой дворник, с каменной белой метлой – уступив место напольным часам, Семен Иваныча Лагоши.
В общем, воскресенье кончалось хорошо, приятно. Поэтому ни пьяная ругань за окном, ни молчание спрятанного приемника не могли уже в тот вечер меня огорчить или сбить с панталыку.
На следующий день, в понедельник, почему-то объявили выходной. Но только для учебных заведений и учреждений культуры. Из школы прибежал народный агитатор, который агитировал не только на выборах, но и во все свободное от выборов время. Мама, вздыхая, ушла с ним. С ней вместе – сестра.
– Сплаваем на катере по Днепру, – сказал отец.
– А уколы?
– Уколы – через день. Побреюсь, выпьем воды с сухарями – и вперед.
Сначала мы спускались к речному порту быстро. Но потом движение наше сильно замедлилось. Множество людей вдруг высыпало на улицы. Некоторые выступали группами и даже полуколоннами. Некоторые шли – как и мы с отцом – сами по себе.
– Никиту Сергеевича встречаем, – шепнул кто-то отцу. – Должон на Каховскую ГЭС через нас проследовать…
Дальше идти было невозможно. Все улицы и даже дворы были забиты людьми. Но почему-то не было привычных лозунгов, красных знамен и приветствий, не стучали барабаны, не трубили пионерские горны. Мрачновато и тихо было вокруг. Мне даже показалось: воздух из светло-осеннего, прозрачного превратился вдруг в дымный, коричневый.
Люди стояли и молчали так плотно, что не только мы – военные в форме не могли ни крикнуть, ни пробиться в первые ряды. Пустой оставалась лишь проезжая часть улицы при повороте в порт. Эта проезжая часть была замощена булыжником. Булыжник был хорошо виден и сильно блестел. А вот японского асфальта, которым крыли наши тротуары до революции, и на желтые квадраты которого я так любил наступать двумя ногами сразу – видно не было.
– Обойдем справа, через Пограничную. Там до порта рукой подать, – сказал отец.
Мы стали пробираться к Пограничной улице, но и там было полно народу. Люди помраченно молчали. Изредка слышался ропот:
– Че-то долго Никиты нету!
– Так он тебе по центру и проедет.
– Нас ему видеть никак невозможно, точняк объедет…
– А домик-то для него прямо на ГЭСе поставили… Ух и домик! Я видал. На самой гребле. А как же! Нине Петровне отдых нужен.
– Напорный фронт, говорю же вам… Здание с донными водосбросами… Там и строить-то ничего нельзя!
– А для него построили.
– Ну, если тут проедет – про все ему крикну!
– Это если рот открыть успеешь…
Я обернулся, но тех, кто говорил про домик – не увидел. Зато увидел: по проезжей части, сильно накрененной в сторону Речного порта и освобожденной для Никиты Сергеевича Хрущева, весело, быстро и в полном одиночестве катит на своей доске, отталкиваясь от земли двумя короткими колотушками, выскользнувший откуда-то из боковых проулков – часовщик Лагоша.
– Ты гля, – прозвучал опять тот же голос. И я понял: говорят совсем рядом, в саду бывшего помещика Петра Соколова, чей вензель на решетке ворот мы с отцом часто разглядывали. – Ты гля, инвалид наш языкастый катит.
– Товарищи! – услыхал я пронзительный голос часовщика Лагоши. – Товарищ Хрущев задерживается! Обождем его в Речпорту! Туда он обязательно прибудет! Мы должны встретиться с ним!
Вслед за этими словами многие стали выходить на проезжую часть, толпа сомкнулась, пространство, оставленное для Никиты Сергеевича, вмиг заросло людьми, как июльское поле травой.
– Быстро домой! – Отец ухватил меня за шкирку и поволок назад, как будто это я его вел в Речпорт, а не он меня.
Звон от Лагошиного крика стоял у меня в ушах весь тот день. Звон, свист и бой донимали и на следующий. Мне очень хотелось узнать: видел часовщик Никиту Сергеевича, или нет?
Не выдержав этого боя и звона, я на следующее утро соврал нашей квартирной хозяйке, что мне разрешили пойти к соседу, и пошел к нему.
Сосед дядя Юра, временно неработающий, сразу же согласился сходить со мной на угол Суворовской и Торговой: якобы узнать, починены ли отцовские часы.