Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рубанок оборачивается – он готов огреть лопатой. Но это всего лишь я.
– Не подкрадывайся так. – Ублюдок вытирает ладонью мокрую от снега бороду, хмуро смотрит на мой рыжий чемодан, наконец отвечает: – На Говенской стороне он.
Я бреду, утопая по колено в рыхлом снегу. Устав, опускаю в сугроб чемодан, присаживаюсь на него и улыбаюсь снегопаду. В подворотне сидит на картонке Тулуз Лотрек, курит бычок. Где-то глубоко внутри меня кто-то рыдает. Но я все равно улыбаюсь. Один день такого снегопада стоит целой жизни – не жалко умереть, увидев этот снег господень.
Я иду вдоль пирсов, мимо бара, мимо сфинксов, что вмерзли бронзовыми животами в гранит, по заваленному сугробами Канаткину мосту. На Говенской стороне на набережной горят костры, снег засыпает пустые бочки. Женщины, закутанные в шали из пашмины, катят на санках молчаливых и улыбчивых индусят. Там, где гниет вмерзшая в лед баржа, Раждеш с Африканцем курят у костра. Я подхожу, ставлю рыжий чемодан, сажусь на него и тяну озябшие руки к огню. На Раджеше пузырящиеся на коленках джинсы и потертая кожанка. Он подмигивает мне. Африканец, угрюмо глянув на меня, продолжает говорить то, что не досказал Раджешу:
– Видишь, для них мы плохие. И нам нечего им предложить. Я, мать твою, даже не знаю… Посадить всех этих китайцев в космический корабль и вытурить с Земли.
– Да и нас бы тоже вместе с ними… – тихо замечаю я.
– Тебе чего, Ло? – не глядя на меня, спрашивает Федька.
– Мне идти некуда…
Он невесело усмехается и продолжает говорить с Раджешем о китайцах – сдались они ему. Я знаю, он любит свою тибетскую дурь – любит выращивать ее, удобрять, разминать в пальцах зрелые смолистые шишки, сушить, расфасовывать по целлофановым пакетикам. Любит – как гончар трогать глину, а бродяга топтать землю. Но тибетская дурь Африканца – не конкурентка китайскому героину Аарона. Ее, как робкую женщину, нужно распробовать – не с первого раза возьмет за душу. А прямой и резкий диацетилморфин – как шлюха, без прелюдий берущая в рот: вмазался – и не кашляй. Индусские барыги озабочены не меньше Африканца – в подворотнях Говенской стороны вот уж неделю ходит антрацит Аарона.
Индусские мальчишки в ушанках пробегают мимо – возня и хохот, они играют в снежки. Внезапный комок снега прилетает мне в затылок. Это больно. Я трясу рыжей гривой, загребаю прохладную божью крупу и целюсь в ответ. А потом придумываю еще лучше – скатываю ком побольше и запускаю в Федьку и Раджеша. Ублюдки, как псы, отряхиваются. Им незнакомо христианское смирение, они не подставляют вторую щеку. Сгребают в охапку по сугробу – и обрушивают на меня. Все снега Эвереста у меня за шиворотом, в ноздрях и во рту… Манна небесная, ледяная на вкус. Они роняют меня и закапывают с головой в сугробы арктической Ост-Индии. Снежная буря встает над планетой. Караваны туарегов в Сахаре захлебываются русским снегом. Когда я открываю глаза, я вижу Федьку, он сидит рядом на корточках и смеется. А я признаюсь ему:
– Знаешь, если ты не заберешь меня с собой, я буду здесь лежать и лежать и умру в этом сугробе.
– Иди на хрен, Ло, – отвечает он. Но все же встает и протягивает мне руку.
Он без пикапа – ему лень было утром выкапывать машину из сугроба. Мы идем на русскую сторону через Канаткин мост. Федька несет мой рыжий чемодан. А кругом безмолвно падает снег.
Он приводит меня в свою квартиру у пирсов. Нарушает железобетонное правило – никого сюда не приводить. Здесь пахнет табаком, пылью и марихуаной. По углам валяются его нестиранные джинсы, труханы и футболки, а в комнатах кусты каннабиса, как висящий ярусами мангровый лес, тянут к потолку лапы. Я не знаю, что сказать ему. Ведь он зол на меня. Может, будет бить, поставит на колени, заставит делать что-нибудь непотребное. Не то чтобы я не готова… Он опускает рыжий чемодан у порога и говорит:
– Сними пальто, Ло. – Я снимаю сырое пальто и отдаю ему. Он зашвыривает его на кучу нестираннго барахла, в угол.
И вот мы стоим у дверного косяка, и оба не можем сообразить, что же теперь, после всего, сказать друг другу. Тогда я, отчаянная рыжая банши, делаю то, что всегда срабатывало с этим наивным воином подворотен. Шагаю к нему и запускаю пальцы в его волосы. И он с облегчением – на хрен все эти разговоры – приподнимает меня над пыльными половицами мироздания и несет в комнату, где растет мангровый лес, словно рыжая банши – особого сорта драгоценный куст в глиняном горшке. Ему до зарезу приспичило заняться исследованием снежных бугорков, острых, как пики Гималаев, под тканью серого платья. На эти исследования у нас, слава обкуренному господу, вечность. Здесь, под лапами мангрового леса к нам наконец возвращается дар речи, мы оба несем бред, как всаженные, и задыхаемся: осторожней, у меня там мякоть сочного ежа… ты безумная тварь, моя сладенькая тварь, снимай этой скорей…
Эндорфиновый приход – прямо в мозг, как пуля. Наши глаза перестают видеть зло в мире. Зла нет. Совсем никакого. Господь, мы видим – ты создал мироздание, полное чудес. Ангельский оркестр дует в узкие медные трубы, водит смычками. В морях плавают радужные меланотении, загадочные мурены со струящимися змеиными телами и грациозные скаты. Невесомость в океанической толще, невесомость в мангровом лесу, что парит над марсианскими песками. Наркотическая эйфория. И каннабис ни при чем. Не в этот раз. Эти пахнущие терпкой смолой кусты безвинны.
Планета замирает под февральским снегопадом, прекращает свой бег по орбите. Застывает тихий свет в комнате. В складках нашей сброшенной на пол одежды затаили дыхание привидения всех расставшихся с жизнью в темных подворотнях и на заснеженных пирсах. Февраль совсем запорошил мир. А у него, оказывается, родинка под ключицей – как костянистая янтарная морошка. Смуглая кожа – ландшафт неизведанной планеты. Складочки в уголках губ, сеть прерывистых линий на ладонях – словно нерешительный художник нервно водил грифелем, да так и не оставил ни одной четкой линии. На полотне этого ландшафта все прерывисто, все чудно недосказанно. Трещинки и поры, как кракелюры на старинном холсте. Голубые русла вен. Подмышечные впадины, где копится соленая океаническая влага. Волосяные луковицы – рыжеватый арктический мох. Белые пятнышки, на которые не хватило пигмента меланина, – ледяные глыбы айсбергов. Рыжеволосые терпят здесь, среди этих глыб, кораблекрушение – я навеки останусь в ложбине меж грудных мышц, меж этих двух скал. В эту минуту я не верю, что мы смертны. Я знаю, господь под этим бесконечным февральским снегопадом делает наш дагеротип и прячет его в облачных хранилищах Вселенной, где-то среди туманов Млечного Пути. Дагеротип – это не фотография. Это отпечаток реальности как она есть, серебряная амальгама, зеркало памяти. Эта минута – когда мы молчаливы среди безвинных узорчатых лап мангрового леса – останется в одной из господних каморок вечности. В углу пылится старый шерстяной свитер. Его ест моль – гусеничка крошечной бабочки-сумеречника. Эта личинка ночной чешуекрылой тоже останется с нами на веки вечные в туманах Млечного Пути.
Африканец вздыхает, задумчиво смотрит мне в глаза и предупреждает: