Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда неугомонные собаки снова подняли лай, Шекюре забеспокоилась и сказала, что ей пора уходить. Только тогда мы оба разом заметили, как темно стало в доме призрачного еврея, хотя вечер еще не наступил. Мне снова захотелось обнять Шекюре, я непроизвольно потянулся к ней, но она отпрыгнула, как воробышек.
– Красива ли я по-прежнему? Отвечай быстро.
Я ответил, она внимательно выслушала, явно со мной соглашаясь.
– А что скажешь о моем наряде?
Я похвалил и наряд.
– А аромат мой тебе нравится?
Игра, которую Низами называл шахматами любви, на самом деле сложнее обмена почерпнутыми из книг намеками – ее невидимые ходы делают души влюбленных, и Шекюре, конечно же, об этом знала.
– Много ли ты зарабатываешь? Сможешь ли обеспечить моих сирот?
Я обнял ее и стал говорить о том, что обширный опыт, приобретенный за более чем двенадцать лет на службе у султана и на войне, позволяет мне рассчитывать на самую блестящую будущность.
– Мы так хорошо обнимались в первый раз, – сказала Шекюре. – А сейчас волшебство ушло.
Чтобы доказать искренность своих чувств, я обнял ее покрепче и спросил, почему она отослала мне с Эстер тот рисунок, который хранила все эти годы. Она удивилась моей недогадливости, а в глазах ее я увидел такую нежность, что мы снова поцеловались. Но на этот раз я не лишился разума от вожделения, наши объятия были полны нежности и любви. Возможность обнять любимую – самое лучшее лекарство от мук страсти.
Я положил руку ей на грудь, однако она нежно, но решительно оттолкнула меня и сказала, что не такой уж я зрелый человек, чтобы создать крепкую семью с женщиной, которая сдалась до замужества, и не такой уж опытный, иначе не забыл бы, что поспешность на руку шайтану, а до женитьбы нужно потерпеть и пострадать. Выскользнув из моих объятий, она опустила на лицо льняное покрывало и направилась к выходу. Когда она открыла дверь и стало видно, как в рано опустившихся сумерках падает снег, я забыл, что мы все это время говорили шепотом (видимо, чтобы не потревожить душу повешенного еврея), и громко, очень громко спросил:
– Что нам теперь делать?
– Не знаю, – ответила Шекюре, следуя правилам шахмат любви, и тихо ушла из старого сада.
Снег быстро засыпал ее следы.
Уверен, с вами такое тоже бывает. Плутая по бесконечным стамбульским улицам, поедая жареные баклажаны в харчевне или внимательно разглядывая изгибы орнамента, выполненного в виде переплетенного тростника, я вдруг чувствую, что воспринимаю настоящее как прошлое. Скажем, я иду по снегу, а мне хочется сказать: «Я шел по снегу».
События, о которых я вам сейчас расскажу, тоже происходили словно бы и в столь хорошо нам всем известном настоящем времени, и в уже давно прошедшем. Был вечер, сгущались сумерки, падал редкий снег. Я шел по улице, где живет Эниште-эфенди.
На этот раз я пришел сюда преисполненный решимости, зная, чего хочу. Раньше ноги сами приводили меня сюда, пока я размышлял совсем о другом – скажем, о книгах, сделанных в Герате при Тимуре, украшенных изображениями солнца, но лишенных позолоты, или о том, как впервые сказал маме, что получил за книгу семьсот акче, или о своих прегрешениях и глупых ошибках. Теперь я сознавал, куда иду.
Я боялся, что мне не откроют, но едва прикоснулся к калитке, собираясь постучать, как она сама приотворилась – и я снова убедился, что Аллах на моей стороне. Во дворе, ярко-белом от снега, никого не было, как и по ночам, когда я приходил сюда, чтобы работать над новыми рисунками к книге. Справа – колодец, на нем ведро и рядом веселый воробей, которому мороз, казалось, нипочем, слева – пустая конюшня, где коней привязывали только гости. Все на месте, все как всегда. Я вошел в открытую дверь сбоку от конюшни и поднялся по деревянной лестнице, громко топая и кашляя.
Но никто не откликнулся на производимый мною шум. Прежде чем войти в коридор, я снял грязные туфли и нарочито громко бросил их на пол – опять никто не вышел. По обыкновению осмотрев выстроенную вдоль стены обувь, я обратил внимание, что не хватает изящных зеленых туфелек, которые, как я полагал, принадлежат Шекюре, и мне пришло в голову, что дома, возможно, никого нет.
Я быстро открыл первую справа дверь и вошел в комнату, где, как я думал, спит Шекюре с детьми. Ощупал постель, осмотрел содержимое сундука и шкафа, дверца которого открылась совершенно бесшумно. В комнате нежно пахло миндалем; подумав, что так, должно быть, пахнет кожа Шекюре, я полез открывать верхнюю створку шкафа. Оттуда вывалилась подушка – сначала упала мне на голову, а потом на стоявший внизу медный кувшин и стаканы.
– Хайрийе, что ты шумишь? – послышался голос Эниште-эфенди. – Или это ты, Шекюре?
Я в мгновение ока выскочил из комнаты, перебежал коридор наискосок, открыл синюю дверь мастерской, в которой мы зимними ночами работали над книгой, и сказал:
– Это я пришел, Эниште-эфенди, я!
– «Я» – это кто?
В этот миг я понял, что прозвища, которые дал нам в детстве мастер Осман, Эниште-эфенди использовал лишь для того, чтобы тайком посмеяться над нами, – и медленно, отчетливо произнес свое полное имя, присовокупив имя отца и название города, откуда я родом, а также прибавив в конце: «Ваш многогрешный раб», словно горделивый каллиграф, решивший увековечить себя на последней странице роскошного тома.
– Вот как? – проговорил Эниште-эфенди. И повторил: – Вот как!
Сказав это, он замолчал, словно встретившийся со Смертью старик из слышанной мной в детстве сирийской сказки. Длилось молчание недолго, но показалось – целую вечность.
Вот я сейчас заговорил о смерти, и, может быть, кто-нибудь из вас подумал, что я замыслил дурное. Тогда вы мало что поняли из книги, которую читаете: разве человек, у которого есть подобные намерения, будет стучать в дверь и снимать обувь? Разве придет он без ножа?
– Вот оно как, – сказал Эниште-эфенди, опять как тот старик из сказки. Однако затем сменил тон. – Добро пожаловать, сынок. Зачем пришел?
На улице уже почти стемнело. Сквозь узкое окошко, выходящее на чинару и гранат, скрытые до весны вощеной тканью и створками, в комнату проникал тусклый свет, который, должно быть, понравился бы китайским художникам: разглядеть можно было лишь очертания предметов. Эниште-эфенди сидел в своем обычном углу, рядом с подставкой для книг, так, чтобы свет падал слева. Лица его я не мог разглядеть. Я лихорадочно пытался вызвать в себе чувство близости, которое испытывал в те ночи, когда мы с ним до самого утра при свечах сидели среди этих кистей, перьев, чернильниц, рисовали и говорили о том, что такое рисунок. Но сегодня я чувствовал себя здесь чужим и, должно быть, поэтому постеснялся вот так прямо взять и выложить свои сомнения: мол, когда рисую, меня одолевает страх, что я грешу, а еще я боюсь, что об этом грехе прознают святоши. Я решил рассказать Эниште-эфенди одну историю.