Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут же он почувствовал, что просто не сможет сейчас добрести до ванной. Да и не хотелось перебивать долгожданный сон.
Но, как назло, стоило только ему коснуться головой подушки, как сон тут же развеялся – точнее, распался на какие-то мучительные обрывки, каждый из которых был на самом деле куском его жизни. Он словно держал в руках обрезки кинопленки, на которых было сумбурно запечатлено то, что происходило с ним всю эту смутную и бестолковую осень.
Георгий поехал в Таганрог первого сентября, сразу же, как только вернулся из Недолово. Денег не хватило даже на билет в общем вагоне, поэтому он просто отдал, сколько было, проводнице и трясся всю дорогу на багажной полке. Но не поехать он не мог, хотя и занятия уже ведь начались: год не видел мать, соскучился по ней и соскучился по морю, и по морю так сильно, что чувствовал себя просто больным без него.
Поезд давно уже шел степью. Сухой, теплый, еще совсем летний ветер врывался в приоткрытое окно, Георгий вдыхал запах степных трав, и особенной степной пыли, и еще чего-то неназываемого, просторного, бесконечно родного, что заполняло его всего, до горла, до невозможности говорить…
Увидев его, мать заплакала так отчаянно, так горестно, как будто это была последняя их встреча.
– Что ты, мам, ну что ты? – Георгий почувствовал, что и сам вот-вот заплачет как маленький. – Ну прости, не мог я раньше…
Она прижалась головой к его груди – не к груди даже, а куда-то к солнечному сплетению, и он вдруг увидел, что голова у нее уже не рыжая, а совсем седая. О рыжем цвете не осталось даже воспоминания, не осталось даже тех легких прядок, которые еще были, когда он уезжал год назад в Москву…
Комната, которую мать называла залом, показалась ему совсем крошечной.
«Как это я раньше не замечал? – думал он, оглядывая простую, ни в чем не изменившуюся обстановку: круглый стол с вытершейся бахромчатой скатертью, буфет, из которого когда-то пахло конфетами, тесно приткнувшийся к буфету диван. – И почему сейчас вдруг заметил? Можно подумать, год в Версальском дворце прожил!»
Ножная швейная машинка была покрыта белой салфеткой с кружевами. Кружева назывались «подзоры» – Георгий с детства запомнил это красивое, распевное слово. На машинке стояла хрустальная ваза, единственная в доме ценная вещь, подаренная матери к тридцатилетию работы на фабрике. Раньше эта ваза стояла на буфете, а машинка всегда была открыта, и видно было, что хозяйка постоянно занята шитьем.
– Не шью больше, Егорушка, – сказала мать, проследив его взгляд. – Совсем плохие стали руки, пальцы скрючило. Раньше только ноги болели, а теперь и руки вот… Артрит – подагра по-старому. Пока хоть ложку в руках держу, а что дальше будет? С каждым днем все хуже, год пройдет – и инвалид.
Он молчал, не зная, что сказать. И что вообще можно было сказать на это? С тех пор как он помнил себя хоть и не взрослым, но и не маленьким, Георгий знал, что на помощь матери ему рассчитывать не приходится. Не такая у него всегда была жизнь и не такие стремления, чтобы мама могла хоть чем-то помочь ему… Но только теперь он вдруг с мучительной отчетливостью понял, что помощь нужна ей самой, – и растерялся, потому что ничего у него не было для такой помощи ни сейчас, ни в обозримом будущем.
– На пенсию пойду, – сказала мать. – Это, может, еще и лучше будет. Зарплату-то по скольку месяцев не дают, а пенсию людям вовремя приносят. Огород есть, с голоду не помру. Лекарства вот только дорогие… Ну, что про меня говорить! Ты про себя расскажи, сыночка, у тебя-то какая жизнь?
Кому-то другому он на этот вопрос не сумел бы ответить, но мать интересовали простые вещи: как он учится, что кушает, с кем дружит, не выпивает ли, есть ли у него девушка… И Георгий стал рассказывать о себе так, как рассказывал бы о мальчишке. Он чувствовал: матери нравится именно то, что он говорит о каких-то невзрослых вещах – об отметках, лекциях, преподавателях, – и она поэтому может считать его маленьким.
Он рассказал о летней киноэкспедиции, и мать сразу спросила:
– Может, он тебя на постоянную работу возьмет, итальянец этот? Ты попросился бы, Егорушка. Люди есть люди, только то помнят, что самим надо, а про тебя-то и не догадаются, пока сам не скажешь.
Она и на другие его новости говорила что-нибудь такое же простое, житейское, бесхитростное, никакого отношения не имеющее к той жизни, которая была у него теперь.
– Пойду пройдусь, мам, – сказал он наконец, немного устав от такого разговора. – По морю соскучился.
– Гляди, осторожно там, – напомнила она; Георгий улыбнулся. – Далеко не заплывай, глубоко сейчас. Ветер низовой был, полный залив нагнало воды.
К морю он пошел дальней дорогой – по старинной Каменной лестнице, все сто сорок две ступеньки которой пересчитал не раз и не два; мимо солнечных часов – по ним он учился определять время, и рядом с ними ему назначила первое в его жизни свидание Соня Герцева из параллельного класса, шестого тогда, что ли… По дороге он еще зашел в Городской сад, заглянул на пятачок, где раньше толпились по выходным торговцы книгами и где он купил в тринадцать лет Сэлинджера, потратив все деньги, накопленные на спиннинг.
Ничего этого было не вернуть, хотя и Сэлинджер стоял у него в комнате на полке, и Соня жила в соседнем доме. Да Георгию и не хотелось ничего возвращать – весь он рвался в будущее, как в море.
Конечно, он заплыл далеко, совсем далеко, там даже смеяться можно было, кувыркаясь в волнах, и никто бы не услышал. И плавал он так долго, как будто все тело у него высохло за этот год и вот теперь вода наполняла каждую клеточку его тела – наполняла его жизнью.
И это было последнее счастье, которое случилось с ним этой осенью.
Москва встретила Георгия таким унынием, какого он никогда не чувствовал в ней прежде. Впрочем, дело было, конечно, только в нем самом – это он впал в самое настоящее уныние. Но как в него было не впасть, если он до сих пор холодел от мучительного стыда, который испытал, когда просил у матери денег на обратный билет, а она совала ему побольше – «да на что ж ты жить будешь, сыночка?» – и он еле убедил ее, что сразу по возвращении начнет заниматься «очень денежным делом»…
Да еще и погода выдалась такая промозглая, словно не было на свете ни бабьего лета, ни какой-нибудь там золотой осени, которая, наверное, являлась стереотипом, но стереотипом приятным.
К началу учебного года Муштаков из Америки не вернулся, и неизвестно было, вернется ли хотя бы ко второму семестру. Говорили, что его курс уже передали бы кому-нибудь другому, но не решаются портить отношения с мэтром и поэтому подождут до весны.
Узнав об этом, Георгий с удивлением почувствовал, что ему эта новость почти безразлична. Та неприкаянность, которую он вдруг ощутил у себя внутри, уже не могла усилиться какими-то внешними событиями.
Не усилилась она и когда деканатская Лидочка мимоходом спросила его, встретив в коридоре:
– Турчин, ты хоть знаешь, что тебя вообще-то отчисляют уже? Когда сессию будем сдавать? Или ты теперь в Италию собираешься?