Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван с утра угрюм, сосредоточен, деловит. Он всегда такой перед посещением кладбища. Иван уже затопил печь, и она гудит, весело и малиново полыхая огнем. Сковорода нагрелась, и когда он бросил в нее нарезанное сало, оно так аппетитно и вкусно зашкворчало, что у Эдуарда Аркадьевича помутилось в глазах, словно он не ел вчера ничего. Эдуард Аркадьевич молча чистил картошку, и Иван молча ее жарил на сале. Она оказалась вкуснее, чем вчера, они ели ее молча, запивая горячим крепким чаем.
– Ну, слава богу, – сказал Иван, вставая. – Даст Господь, и перезимуем с тобою, Эдичка.
Эдуард Аркадьевич согласно кивнул головою и подумал, что он душою ближе к Ивану, чем к Октябрю. «Да, да, – подумал он, – потому мне и тоскливо было с Октябрем весь этот период скитаний. Просто я искал Ляльку. Я везде и всегда искал Ляльку!»
Потом Иван курил, ходил по дому, глядя в окна на белесое, несолнечное небо, а Эдуард Аркадьевич прибирал кухню и думал, что Ивану одному-то зимовать здесь тоже несладко. Так что он нужен Ивану. А ему самому что сейчас делать в городе?! Нет, вот перезимуют, тогда уж точно по весне выхлопочет себе пенсию. И заодно поставит вопрос ребром и перед Марго. Он даже запел от светлых перспектив, открывавшихся в его жизни.
Утро долгое, смутное, с морозною стылостью. Наконец, к обеду, едва-едва проклюнуло солнышко. Иван к тому времени уже собрал узелок с продуктами, натянул на голову вязаную шапчонку.
– Ну, двинем, Эдя!
Иван шел впереди с лопатой на плече, узелок болтался на древке, позвякивали в узле алюминиевые чашки. Эдуард Аркадьевич нес на плече грабли. Шли ходко, благо солнышко разогнало морок, подогрело воздух, и ветерок уже ласкал лица. Дышалось легко, свободно. Белка бежала впереди. Проходили мимо домика Эдуарда Аркадьевича, и Иван, заглянув через прясла во двор, гаркнул:
– Ну, ты даешь, Эдя. Какого хрена ты делал-то лето? Хоть бы завалинки перебрал! Ни полешка. Ах ты, Эдя, Эдя! Интеллигент ты паршивый! И пол-огорода картошки в земле! А! Руки бы тебе поотрубать за это!
Эдуард Аркадьевич сконфуженно закашлялся, отвернулся в сторону сапожниковского дома, и ему показалось, что таинственный дом, распластавшийся на пол-улицы, сейчас взлетит. Он только чуть присел перед полетом. Эдуард Аркадьевич встряхнул головой, когда Иван уже был впереди. Пружинил по-хозяйски, оглядывал зорко округу, и даже через телогрейку заметно, как ходуном ходит его живая, сильная спина. Сразу за околицей вошли в лесок, сквозной, какой-то просеянный. Последняя листва трепещет на солнце. Иван потянул носом:
– Надо бы опят поискать на обратном пути!
Пахло грибной отволглой прелью. Эдуард Аркадьевич подумал, что так пахнет листва под ногами, но Иван, словно прочитал его мысли, обернулся:
– Нет, нет! Я здесь столько грибов собирал! Мешками выносил. Да, брат, наткнешься на березу, а она вся ими усеяна. Мешка по три можно с одной березки собрать. Да, грибков бы на зиму!
Эдуард Аркадьевич в ответ почесал бороду. Увидав погост, они чуть привстали, даже Белка присела, неуверенно помахивая хвостом.
Погост разбит на пригорке, сразу за леском, и оброс подлеском. Потому его не видать, только крайние могилы голубеют, как лоскуты из-под юбки. Сейчас он в сквозном лесу, как цыганский табор, расцвеченный в детско-яркие цвета. Только старинная его сердцевина – начало – чернеет заветренным листвяком крестов. Поднялись по тропке, едва уже заметной. Прошли сразу к своим могилам. Они на склоне. Эдуард Аркадьевич привычно оглядывал кладбище. А Иван откинул внутренний зацеп у оградки и прошел внутрь ее.
– Здорово, папаня, – сказал он серьезным, хрипловатым от волнения голосом. – Здравствуй, мама! Верушка… радость моя… как ты там?! Тьфу ты, черт, Эдя, че бы нам хоть из листьев ветку не принести, а. Ну, ты прости Вера… прости… Так и не научился я цветы тебе носить.
Постояли, помолчали и принялись за работу. Погост был чист, потому что они чистили его каждую весну и осень, и никто, кроме них, не заходил уже давно в этот «городок». Эдуард Аркадьевич взялся за свой «советский период», где частили больше железные памятники со звездами, и могилы были в оградках. Он собирал листву граблями, выносил мелкую щепу и трухлядь и рукавом плаща вытирал выцветшие фотографии. Иван работал «на старине». Здесь стояли большие кресты с голубцами, холмики плотные, с дерном. Иван подравнивал могилки лопатой, вкапывал пошатнувшиеся кресты, притаптывал и подчищал тропки между могилками. Работали споро, молча, в охотку. Потом пошли в «обход». Начали со «старины». Ее и сам Иван плохо знал.
– Я тогда ить не интересовался стариками. Помер да помер. Все удивлялся, что они вообще-то живут… Вот этого помню, дед Кузьма – сухой был как… ну, не знаю какой сухой… а ходил прямо-о… Волосы белые… Дядьки Митяя дед. Умер в 126 лет.
– Не может быть!
– Может! Я те че врать-то буду.
– Вон Феня – баушка, ее так и звали, – сто шесть лет прожила.
– О-о-о?
– Да-а-а! Но вот ее-то скрутило! Как улита ползала. На один бок припадала еще. Вещунья была. Все предсказывала, лечила, на воск лила. В общем, та еще была старушка… А вот этот пятачок. – Он указал рукой на сбившиеся в угол заросшие холмики, уже без крестов. – Я не знаю. Не помню, говорили ли что о них. Помню, мать на Пасху обойдет их и положит по яичку и кусочку блина. Так все делали.
Советский период более знаком Ивану, и тут уж он со всеми разговаривал по-свойски.
– Ну, здорово, кореш! Кореш мой тут лежит Буруйчин… Васятка-а! О-о-о! Мы с ними вытворяли – будь здоров! Огороды чистили только так. А это Силантий – дядька мой. С войны безрукий пришел. Добрый был. Сторожил конюшню тоже… Да-а… Всех детей поднял и выучил… всех пятерых. Фершелка наш его загубил… Вениамин… был у нас такой, не тем будь помянут. Вон-он лежит за теткой Марусей Кривошеевой. Ячмени его одолели, дядьку Силку. Забили глаза прямо. Ну, помаялся да Венечке… и имя-то какое-то у него… Возьми этот Венечка, да и прижги ячмень. Чем, не знаю. До столба только и дошел дядька Силантий… В муках скончался…
– А фельдшер?
– А ему че сделается. Дожил до глубокой старости. Знал два лекарства – анальгин да аспирин! Это вот – Шура Кривошейка, Шурочка наша синеглазка… Тихонюшка была… маленькая, синенькая, вся какой-то синий свет излучала. Фосфоресцировала вся… Засветишься, пожалуй, от такой жизни. Колхоз. Девчонкой одна осталась перед войною… Два мешка колосков собрала, вот и все ее приданое. Они ее и загубили, колоски. В войну ее на колосках управляющий поймал. Федька-полудурок… так его звали… Черный был, как ворон, злой… Вон он за дедом Афонькой лежит. Ну и – под суд. А у нее в этот год похоронка пришла на мужа. И ее забрали… Вот уж правда – пришла беда, отворяй ворота. Дали ей, родимой, за колоски – три года. До конца войны отсидела. Ну, детей село сберегло. Не дали бабы помереть. Пришла – и в упряжь… Так и до последнего дыхания… Дети чужие выросли. Не помнили… Она так и доживала одна. Да ты ее помнить должен! У нее первые годы Марго молоко брала!