Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Засиделая в «Требнике» мысль получила от заёмных новшеств чувствительный толчок – далее сладко зудящий, – и скоро иноземный кураж обрел благодатную почву в среде служивого дворянства. И уже не только в Москве, но и других поселищах завластвовала чужедальная мода: закачались на мягких рессорах расписные кареты, засияли нежными красками голландских изразцов высокие печи, стены завесились гравюрами, тисненными «римскими» кожами, а по улицам защеголяли в непривычном русскому глазу немецком платье приказные дьяки и дети боярские, дымя табашной воней и всячески тщась перефуфырить друг друга немыслимыми нарядами.
Простой люд молча наблюдал, как вершится привозное, в его восприятии дурашливо-веселое «машкарадное» действо, пока оно не смутило, не поранило глубинного уклада народной совести. В угрюмом терпении, как в котле, прел-пыхтел бунт, чтоб в скором времени выплеснуться гневом супротив чуждого вторжения в святоотеческие предания, супротив изъязвления латинской грубостью православного духа русичей…
– Вот и путает меня дума неотвязная – не зряшно ль гонял я в Юрьевце скоморосей тех, когда вся Москва сплошь машкарованная, все в ней суть нарядчики бесовские! – с горечью выкрикнул Аввакум. – Зряшно?
Молчала братия, Ртищев, прикрыв глаза девчачьими ресницами, казалось, дремал.
– Да чуешь ли о чем печалуюсь, Федор Михайлович! – разобиженно воздел руки Аввакум. – Неужто не постеснишься лице обмахнуть, крестясь на мазню новодельную? Али принял ее к сердцу, как певчих монасей с их партесным пением? А как и не принять! Так-то у них всяко-всё округло да плавно! И речь, и пение, и повадки! – опустил руку на плечо Федора. – Так поднимешь пясть?
На погляд Ртищев был спокоен, улыбчив, одно – жарко рдел молодым лицом в рыжеватых завитках слабой еще бородки.
– А и верно, Федор? – поддержал Аввакума Неронов.
– Чего ж не перекреститься? – царский постельничий вежливо повел плечом, вроде недоумевая, в то же время освобождаясь от ладони Аввакума. – Так ли, эдак ли, а на иконах образ Господен запечатлен, и мы ему, Сущему, кланяясь, крестуемся. Не воротить же глаз от Сущего, паче того вредить образа. Вестно ж тебе, как на Афоне греческие монахи иконы нашего старого письма топорми кололи и жгли. Надобе ли нам такое деять? Попусти только – не на что будет лба осенить. Да нехристи ли мы, сыроядцы дикие?
– Во-от! – подхватил Аввакум – Не сыроядцы. Но ежели и дальше так-то быть станет, то мужик сдичает и учнет не на иконы, а на топоры креститься. Было уж так-то, и еще дождёмся, попущая ереси.
Духовник царя поднялся, глянул на Аввакума, и протопоп под его стемневшим негодою взглядом опустился на скамью.
– А и без топора, Аввакумышко, дикуют! И кто? Да те, кому бы приличие казать прихожанам добрым пастырством, а они благочестие в расшат ввергают! – Стефан отпахнул крышицу стоящего перед ним на столе ларца, вынул грамотку. – Вот писаньице от воеводы Муромского прямо в Приказ сыскных дел Юрию Алексеевичу Долгорукову князю. Вонмите! Уж не в Патриарший приказ шлет донос воевода, а мимо. Знать много слал, да все недосуг патриаршему стряпчему Дмитрию Мещерскому на сие глаз да руку наложить. Теперь воевода просит у светской власти суда над властью духовной. Эва до чего дожили! А уж как грамотка у меня обрелась, скажу – я покуда духовник царев, мне много чего мочно. И теперь, по размышлении над ней, беду в сторонку отвожу, поелико возможно.
– Что за притча? – нахмурился Неронов. – Неужто протопоп, брат Логгин, чего несусветного настряпал?
– Ужто-ужто, – зашелестел грамоткой и потряс ею Стефан. – А чего напрокудил, у Лазаря поспрошать надобе. Вместе стряпню месили: отцы духовные, да дела их греховные.
Духовник неприязненно уставился на попа.
– Да чё уж, – заёрзал Лазарь, нашаривая на груди крест. – Прочти, отче, братией всей послушаем бредню.
– Я прочту, а ты наперед сказывай – зачем бегал из своего Романова в Муром?
– Причинно, отче! Там хозяйство мое какое-никакое, все, что нажил до перевода в Романов. – Лазарь сдавил в кулаке крест, аж побелели костяшки пальцев. – Без надзору брошено, боялси, последнюю рухлядь сволокут. Причинно наезжал.
– Наезжа-ал! А ладное ли там вытворял, ездец? – Стефан развернул грамотку, стал честь: «А об Лазару и Муром и Романов-град много знают. Он в церкви не заходит, пиан постоянно, ежему всегда вулицы бываху тисны и людие его под руки водиша, сам не могаше до дома добресть. А какого ж под руки по вулицам пияна водют, тот не суть знаки апостолов, ни от Бога послан учитель на изправлянье церкви». – Стефан в сердцах скомкал грамотку, бросил в ларец и прихлопнул крышкой. – Далее чтиво сие зело прискорбно, братие мои. Протопоп Логгин с Лазарем иконы из церкви повыметали и глумились над ними всяко – хулили да плевались. Ну так неможно! Ну не по нраву, не в честь вам нового изуграфства иконы, так вежливо уберите до времени.
– До какого времени? – диаконовским басом возгудел Аввакум. – Покуда церкви православные в лютеранские перевернут, да прельстивыми и бездушными размалёвами увешивать станут? Да и увешивают уже. Да нешто ты, Стефан, сам не видишь? Не светоприимна икона ляцкая, от земного она, а не от нетварного Божьего света фаворского.
– Смолчи, брат! – прикрикнул, чего с ним никогда не бывало, Стефан. – Великий государь-патриарх Никон о новом написании икон никаких указаний не шлет. И в тех и других дух Божий одинаково дышит, ему нигде не заложено. А хулить да плеваться – это смолчи.
Аввакум сидел набычась, не поднимал глаз на братию, всем видом своим казал несогласие. Неронов свесил серебряную голову, перебирал синие бусины четок, будто сбрасывал вниз по шнурку голубику-ягоду. Заломив бровь, строго наблюдал за его руками протопоп Костромской Даниил, считал бусины. Один Лазарь немочно осел расквашенным телом, виновато пыхтел на скамье, обирая с лица градины пота.
Было отчего потеть несдержанному на язык и поступки молодому попу: нет бы отхмелять прихожан от зелия злого, так он, безжённый, сам себя окрутил с неиспиваемой бутылью целовального винца. Весельчак и острослов, он был по-своему любим горожанами. Его ласково привечали в домах, слушали со вниманием в церкви, но и поколачивали частенько. А отлежится, выпьет с обидчиками на замирение, и вновь ведут его, распатланного, распяв руки, по улице, а то и снова колотят по привычке своего в доску батюшку. Но когда воевода засадил попца за