Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом уже я пряталась под одеялом и затыкала уши, потому что в соседнюю палату приводили Берту. Я слышала, как ее тащили по коридору; и когда работники покидали здание, она убегала из комнаты, включала и выключала свет у меня в палате и просовывала через глазок клочки первой страницы газеты «Мейл», на которых могли быть напечатаны «Новости недвижимости и перевозок» и некролог, о мистере Хамфри Ноуке. Я убирала газету под подушку, чтобы изучить позже. Мистер Хамфри Ноук просил не приносить цветы. Ему было сорок, он мужественно встречал жизненные невзгоды, и по нему скорбела его любящая жена; о нем собиралось позаботиться похоронное бюро «Козуэй энд Мид, Лимитед».
Ночи напролет Берта пела одну и ту же песню – «Ближе, мой Господь, к Тебе», и без конца лепетала возбужденно о том, что она называла «шоковой терапией», и вела беседы с доктором, который никогда до этого не обращался к ней, кроме как пожелать доброго утра, и даже не ей самой, а экономно всем обитательницам «чистого» зала разом. Теперь Берта оставалась в комнате весь день и по-прежнему пела свое «Ближе, мой Господь, к Тебе», и хотя быть милосердным на расстоянии легко, гораздо труднее это делать, когда приходится делить коридор с тем, кто просит о жалости круглосуточно. Я жаждала убить Берту, заставить ее замолчать; днями и ночами ее голос жил у меня в ушах, ползал по коже на моем лице и проникал в корни волос. Я сжимала кулаки и кричала ей, чтобы она перестала. Ее голос выпрыгивал на меня из углов палаты и стекал с тусклой лампы в обшарпанной клетке под потолком. Я слышала, как она сплевывала. «Доктор, доктор! – стенала она. – Ближе, мой Господь, к Тебе, ближе к Тебе».
Несколько дней спустя ее увели на процедуру, и она вернулась с улыбкой на лице. «Я была на шоковой терапии», – сказала она умиротворенно.
Ей разрешили вернуться в «чистый» зал, где она оставалась до тех пор, пока снова не заявляли о себе знакомые проявления болезни: включение, выключение света, битье осветительных приборов, разговоры о «шоковой терапии», пение церковного гимна «Ближе, мой Господь, к Тебе».
Это пение приводило в ярость Моди, которая была Господом и не считала допустимым такое обращение. Моди была высокого роста, хорошо сложена, средних лет. У нее были серебристые волосы и низкий, зычный голос. Она была Господом. Если кто-то имел несчастье вызвать у нее раздражение, на того угрожающе устремляла она свой указующий перст, стоя посередине зала.
«Низвергнута будешь, Кэрол Пейдж, – возвещала она. – Низвергнута будешь. Господь Бог твой говорит с тобой».
«Ты никакой не Господь. Ты старая дура, – пыталась обидеть ее Кэрол. Одновременно поворачиваясь к остальным, то ли утверждала, то ли спрашивала: – Не Господь же?»
Несмотря на заявления о том, что она была взрослая, на «ручательное» кольцо с настоящим «брульянтом» и повадки местного забияки, Кэрол была доверчивым ребенком, полным суеверий, страхов и недоумения. Она боялась слов и не могла с ними совладать. Во время разговора, казалось, она съеживалась, когда слова, порой совсем простые, но которые она не могла понять или произнести, сыпались на нее, набирая скорость, как убийственный камнепад. И Кэрол храбро стояла на месте, не пытаясь убежать, а старалась уловить смысл превосходящих по размеру слов, которые были ей нужны, чтобы заполучить ту весомость, которой природа ее обделила.
Была ли Моди Господом? Кэрол не могла знать наверняка, потому что священник говорил, что, даже и обитая на небесах, Господь повсюду и следит за нами, чтобы вписать наши имена в свою книгу. Пастору Кэрол верила. После мессы она всегда подходила к нему, чтобы пожать руку, точно так же, как она подходила к посетительницам тетенькам, чтобы услышать слова одобрения и рассказать им о своем «ручательном» кольце и о том, что на ней собираются «обжениться».
«Низвергнута будешь! – громыхала Моди. – Низвергнута будешь, черт тебя подери».
Затем она задирала свою юбку и танцевала канкан по версии второго отделения: это, по ее мнению, не противоречило поведению Господа.
Много недель я провела в заточении в одиночке, спала на полу, обдуваемая холодными сквозняками, временами меня навещал мистер Гриффитс, чтобы получить свой кусочек хлеба с маслом. Теперь мне выдали одеяла; мне нравилось быть одной, уютно укутавшись, и думать о мистере Гриффитсе и о мистере Хамфри Ноуке. Кем он был? Почему умер? О чем беседовали черви, когда оценивали его мертвое лицо?
Ко мне пришел посетитель. Гадая, кто бы это мог быть, я надела выданную мне помятую одежду, и медсестра провела меня в амбулаторию, где среди флаконов, образцов, масок и халатов кто-то меня ждал. Это была Юнис. Прежде я виделась с ней всего пару раз, она хотела мне помочь. Я разрыдалась. Я сидела на маленьком, твердом стуле, похожем на школьные. Медсестра стояла рядом.
«Мне сказали, что к вам не пускают посетителей, – начала Юнис, – но я умоляла, и меня пустили на несколько минут. Вам что-нибудь нужно?»
«Хамфри Ноук умер, – прошептала я. – А я не хотела, чтобы он умирал».
Она выглядела озадаченной. Но не сказала: «Крепитесь». Она была одета в черное.
«Хамфри Ноук умер», – повторила я.
«Я помню, вам он нравился», – быстро ответила она и вынула из своей сумки фотокарточку.
«Это вам. Домик Генри Джеймса в Рае».
«Вам пора», – сказала медсестра. Мы попрощались. С меня сняли одежду, и я вернулась в грязную, пропахшую кислым комнату, зажав в руках крохотный снимок дома Генри Джеймса, чувствуя его тепло в своей ладони.
31
Однажды утром мне выдали мою одежду и велели вставать. Ткань на мне трепыхалась, облепляла мои кости, словно палатка, защищающая от снежной бури тела мертвых исследователей, как будто бы окоченевшим мертвецам может потребоваться такое же укрытие от холода, какое требуется человеку, чтобы спрятать атрибуты, указывающие на принадлежность к его виду.
Пробыв несколько недель в маленькой комнате с закрытыми ставнями, я привыкала к резкому, зернистому дневному свету цвета серы и не могла прекратить моргать; вместе с другими пациентками из «грязного» зала медсестра вывела меня в парк, где я сидела на траве и смотрела в небо на приговоренные облака, идущие по доске из света, чтобы упасть