Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну и что? Сдохла бы – и пускай. Какое мертвому дело, он ничего уже не чувствует, не видит. Это вы только воображаете, будто вас там очень ждут, на небесах, и всё там с вами окажется: и Виола, после того как околеет, и квартира… И пишущую машинку вашу ангел доставит туда, и дедушки вашего письменный прибор – и всё, всё, как прежде, пойдет. Вот вы и выходите дура дурой. Покойнику же все равно! Покойник – это нуль, ничто, как же вы не уразумели до сих пор? Не дитя ведь малое.
Словом, не просто стыд, а прямая ненависть и злоба. Что ж, прекрасно. Только пускай не ждет от меня никаких покаяний, я не Аделька.
– Ну а зачем же тогда склеп, Эмеренц? К чему и мать, и отца, и близнецов в эту пышную усыпальницу помещать? И канава сойдет. Просвирняк, бурьян обыкновенный.
– Это вам сойдет, а не мне и моим покойникам. Это ваша семья пускай в просвирняке лежит. Мертвые не чувствуют, но мы-то уважение должны им оказать? Да что вы в этом понимаете! Думаете, если бы меня в парламенте да с барабанным боем встретили, я сейчас – на задние лапки? Служить буду, как Виола? Дожидайтесь. Интервью, это вы умеете, а вот остаться позор прикрыть, раз уж жизнь вздумали спасти, – на это времени нет. Идите, давайте свои интервью. И хватает еще совести сказать, что мне своей премией обязаны!
Она знала, как меня уязвить, выкладывая все это, мы достаточно друг дружку изучили. Я встала и пошла.
– Грязюку-то убрали, по крайней мере? – спросила она. – Животных кормите моих? С дверью придумали что-нибудь?
На какой-то миг мелькнуло искушение сказать ей все как есть: что только полквартиры осталось, ни двери, ни кошек. Но тогда, значит, навек покоя лишиться, и я, к счастью, удержалась. Ответила, что никто, кроме меня, не переступал ее порога; как только врач ее вытащил, муж с Бродаричем навесили дверь обратно, а пролом забили доской для теста, так что никакая кошка не пролезет. И той же ночью, после того, как ее увезли, я все убрала, на другой день осталось только докончить. Трудно, правда, было выскребать, но справилась и отнесла все не в их мусорный бак, а в разные – и на другой стороне, чтобы на меня не подумали. Рассказала, как по писаному: гладко, без запинки. Кошки живы-здоровы – за исключением, конечно, того кота, его схоронила я под кустом шиповника. Сейчас питаются мясом, некогда готовить им. Ну а теперь мне пора. Кошки накормлены, но сами-то мы не ели еще. Да и дождь собирается.
И я направилась к двери: довольно на первый раз. Но слово, произнесенное ею, меня остановило. «Маг-душка» – сказала она мне.
Меня только родители называли так, и я застыла в немом ожидании как вкопанная. Сердце у меня забилось. Стыд за свою ложь – и надежда; сознание вины – и чувство облегчения боролись во мне. А она подозвала к себе слабым мановением. И дрогнувшим, надтреснутым голосом – словно легкий электрический треск послышался в нем, не резкий, а вот как отдирается ветхая обивка – вновь выговорила мое уменьшительное имя. Я присела на краешек кровати. Эмеренц взяла меня за руку и, перебирая по очереди мои пальцы, сказала:
– Всю эту гадость вонючую? Всю гнусь и пакость? Одна, этими вот непривычными руками? И ночью, чтобы не видели?
Я отвернулась, не выдержав ее взгляда. А она – вот самое ошеломительное, самое потрясающее мгновение в моей жизни – взяла вдруг мои пальцы в рот и сжала беззубыми деснами. Увидел бы кто нас, подумал бы: извращенки! Или полоумные. Но я-то знала, что это значит: пес так хватал за руку, не умея звуками выразить свою преданность, свое счастье. Эмеренц давала мне понять, что ошиблась, благодарила, что я не выдала ее, а спасла, что соседи ничего не видели и не знают; что доброе ее имя не пострадало – и можно вернуться, не рискуя стать общим посмешищем. Поистине немного в моем прошлом минут, при воспоминании о которых мороз подирает по коже, и эта была одна из них. Ни разу – ни до, ни после – дрожь радости и холодок ужаса не сливались воедино столь ощутимо. Да, теперь все в порядке. Да: вот кошки снуют вокруг нас, в оберегаемой толстыми ставнями темноте, возле несуществующего уже канапе, в призрачном Эмеренцевом царстве… Я отняла руку, чувствуя, что силы мне изменяют. Эмеренц коснулась моей щеки, мокрой от слез, спрашивая, что со мной, больше ведь ей стыдиться нечего, и она обещает поправиться поскорее. Я кое-как привела себя в порядок, а Эмеренц собрала печенье, плитки шоколада, велев отдать все Виоле.
Здоровье Эмеренц неуклонно улучшалось, подстриженные при санобработке локоны, обрамлявшие ее благородно вылепленное, без единой морщинки лицо, быстро отрастали. Будто бремя спало у нее с души, и все это замечали: врачи, неизменные посетительницы-соседки, подполковник. Я же по мере того, как она успокаивалась и веселела, становилась все более нервной, запутываясь в сетях неизбежной, неустранимой лжи. Решила опять посовещаться с лечащим врачом, который был совсем не в восторге от новых сложностей. Но и его совет был подождать: не открывать всей правды, пока подполковник не покрасит, не оборудует кухню и не навесит новую дверь. Я попыталась ему втолковать: сооруди мы хоть английские королевские покои, и те не заменят Эмеренц всего прежнего, привычного. И пожелай она, так давно сама обновила бы обстановку; но ведь кто знает, какие воспоминания связаны у нее с кухней, где двух одинаковых предметов было не найти? И дело не в ожидающих нас упреках, беда в том, что здоровье ее опять окажется под угрозой! Она ведь сразу сообразит: утварь новая, значит, что-то случилось – и именно то, что я ложью силюсь затушевать.
– Поймите же, – твердила я врачу, – эту женщину поддерживает сейчас сознание, что ее тайна сохранена! Что у нее прибрано и она не опозорена перед улицей, может спокойно возвращаться домой. И не в одиночестве окажется, а со своими кошками.
– Как-нибудь переживет, – утешал меня врач.
Я смотрела на него в полной безнадежности. Нет, не понял. Не понимает он Эмеренц.
Кошек между тем, желая хоть это для нее сберечь, искала вся округа. Описания их дать я не могла, так как видела всего раз; помнила только, что были среди них черно-белая и тигровая. И на главной улице нашли одну, задавленную машиной, которая в принципе могла быть кошкой Эмеренц; но остальные пропали бесследно. Невольно все уже поеживались в предвидении того, что неотвратимо последует. Опять стал скапливаться народ у квартиры Эмеренц, шириться круг занятых ее делами. Устраивались на приносимых с собой скамейках, табуретках и обсуждали проблему ее возвращения. Неоспоримой председательницей собраний стала теперь Шуту: к ней на опознание приносили и бездомных кошек. Аделька с увлечением ассистировала, хотя сама лишь мельком видела их у Эмеренц.
Единственно, кого не притягивала ее веранда-передняя, это Виолу. Собака чуяла чужих, и непривычные запахи ее отталкивали. Как раз в ту пору началась ее собачья одиссея, которая вполне могла окончиться трагически. К счастью, этого не случилось благодаря подполковнику. Он специальным циркуляром оповестил полицейские участки, районные ветслужбы и разъезжих живодеров, что в окрестностях бродит, разыскивая хозяйку, собака по кличке Виола (следовали описание примет и просьба доставить по прилагаемому адресу). Дело в том, что после нашего возвращения пес регулярно убегал и в поисках Эмеренц шастал по всей округе вплоть до пригородных лесов. Как-то он в крайнем возбуждении даже прибежал за мной, лихорадочным лаем призывая следовать за ним, явно желая что-то показать. Мы пробежали с ним две улицы, оказались у какой-то ограды, и тут он виновато поглядел на меня, словно прося не сердиться: дескать, того, что было, уже нет, опоздали. Я сразу догадалась: застал, наверно, в этом саду одну из Эмеренцевых кошек. Зная Виолу, она не убежала, но все равно успела к нашему появлению исчезнуть, отправясь странствовать дальше. Позже возле рынка женщины нашли дохлую кошку, похоже растерзанную собакой, черно-белую, со звездочкой на груди, тоже, по всей вероятности, из пригретых Эмеренц. Она ведь вдолбила всем своим питомицам, что собака не тронет, вот и эта не подумала бежать от своего исконного врага. Остальные же все куда-то подевались, как в воду канули.