Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эмеренц стыдно перед тобой и перед улицей, что ее застали тогда грязную, в недостойном виде. Вот и прикидывается, будто у нее провал в памяти, разыгрывает амнезию[60]. Так легче ей вынести эту мысль. Не тебе же объяснять, сама ведь придумала эту акцию; на нее, безгрешную из безгрешных, навлекла весь этот позор. Тайну ее выдала, хотя должна была защитить, чего бы это ни стоило. Тебе ведь единственной отворила она свою дверь. Предательница ты. Иуда, вот ты кто.
Так. Мало того что замучена до полусмерти, еще «Иуда»! Сил уже никаких не было выслушивать эту неурочную нотацию, хотелось одного: лечь. На шесть условилась я с Шуту – и, попросив разбудить, если засну, попыталась укрыться от себя самой и от Эмеренц под одеялом. Думала, усталость возьмет свое. Но расслабиться не удавалось, пришлось под конец вообще встать и открыть, когда лай и царапанье возвестили о прибытии Виолы. Пес отощал до крайности; но, наверно, впервые обрадовался нам по-настоящему, точно желая сказать: ну вот, опять дома, хоть вас, по крайней мере, вижу. Может, конец передрягам, может, и Эмеренц увижу. Поблагодарив Шуту за заботу, я спросила, сколько ей должна. Она назвала вполне божескую цифру. Я заплатила. Но Шуту и не думала уходить.
– Госпожа писательница, хочу вам объяснить, вдруг врач или сестрички не сказали, – начала она. – Эмеренц поправляется, но что интересно: не все помнит из бывшего перед больницей. И про топор забыла, и про скорую помощь, и что увезти себя не давала. Все у нас спрашивала, как попала туда. Я сказала, вы устроили. Особенно допытывалась про квартиру, хорошо ли заперли. Мы сказали: конечно, а как же, сразу заперли, и ключ у вас. Все в точности по совету господина подполковника пересказали: мол, стучались, она не откликалась; мы испугались, побежали за вами, но она и вам не отвечала. Значит, точно: несчастье. Господин доктор дверь взломал («господином доктором» улица величала моего мужа; я попыталась представить его себе с ломом в руках, но как-то не получалось). Там, на пороге, и нашли ее без чувств. Мастер – в охапку ее, и Бродарич отвез на своей машине в больницу. Тут ее и отхаживают. Про дезинфекцию, про кошек и все остальное – молчок, никто ни слова. И что вы в Афины улетели, не сказали. Так что она думает: все цело, квартиру вы заперли, но бываете там ежедневно и следите за всем – так ей и говорите. Ус пеет еще узнать про комнату и про все эти страсти. Господин подполковник с молодым Середашем ловко так, без запинки ей про все сочиняют. И отношение к ней самое уважительное, так что может спокойно поправляться. Неизвестно только, что будет, когда правду узнает, как посмотрит на это.
Шуту явно ожидала похвалы, коей и заслуживала, но я молчала. Улица и впрямь выдержала экзамен по предметам, именуемым тактом и порядочностью. И все-таки я не сказала ничего, потому что достаточно знала Эмеренц. Отгадка наконец блеснула во мраке неопределенности, и я снова обрела способность ориентироваться. Забыла? Какой абсурд! Никак это не вяжется с постоянным закрыванием лица. Память у Эмеренц работала всегда, как у дипломата, синхронно с реальной политической задачей. И я не то что удивилась, скорее ужаснулась своему открытию. Когда мы прощались за руку, Шуту даже отметила, какие у меня холодные пальцы: уж не заболеваю ли?
Предмета для спора с мужем не оставалось, я пришла к тому же выводу, и, бросившись в кресло, машинально поглаживая Виолу, стала соображать, как теперь быть. Позвонила подполковнику, его номер не отвечал, но в управлении обещали передать, чтобы перезвонил. Племянника застала, но тот целиком разделял оптимистическую уверенность Шуту, не скрывая радости: как хорошо, что тетенька не помнит, а там, когда покрасим, обставим, уберем, новую дверь навесим, утешим как-нибудь, уломаем.
Что́ медицинские показания; я судила по характеру Эмеренц. Видела, как уничтожала она понапрасну приготовленное угощение; с нею блуждала по извилистому лабиринту ее воспоминаний. Эмеренц, позабывшая своих кошек?.. Такая же нелепица, как равнодушие к судьбе своего жилья. Помнит она все, только не решается спросить. Забытье, в которое впала она от лекарств, могло, конечно, вначале затуманить память; но по прошествии дней слабые контуры происшедшего должны уже приобрести явственные очертания. И если уж узнала Шуту и других своих знакомок, непременно встанут в памяти и комнаты, и животные, и та несъеденная утка, и тухлая рыбина – все, что окружало ее после удара, в параличе… который скрывала, надеясь выкарабкаться сама, как прежде выбиралась из всех жизненных пропастей. Бедняжка Эмеренц, все от нее утаивают, а спросить боится. Добыча одних ускользающих предположений. Ладно, не время для сантиментов и обид, если вообще можно обижаться на больного человека. Скорее в больницу. В этой пьесе нет других персонажей, кроме одного, главного, и это не я, а Эмеренц. Это – монодрама.
Ее не оставляли без попечения. В больнице даже удивлялись, сколько народу принимает в ней участие. На этот раз жена самого профессора сидела у нее, и Эмеренц весело отвечала на ее расспросы. Перед этой красивой молодой женщиной, гостьей почетной и нежданной, не отважилась она разыграть сцену с закрыванием лица. Но едва та удалилась, снова пустила в ход полотенце. Прекрасно у нее работает голова! Я ничуть не ошиблась: на профессорскую жену, ни в чем перед ней не виноватую, игра не распространяется. А при мне полотенце накидывается, как епитрахиль – заслониться от меня и собственного посрамления. На столике среди разного медицинского инвентаря лежала табличка: «Посещение воспрещается» – видимо, вывешивалась, когда шла борьба за ее жизнь. Я взяла, повесила ее снаружи на дверную ручку и, стянув с головы Эмеренц полотенце, забросила на пустую соседнюю койку, чтобы не достала. Пришлось ей на меня посмотреть. Гнев и ярость читались в ее взоре.
– Хватит, перестаньте, – одернула я ее. – Так дальше не пойдет. Если уж возненавидели меня за то, что я не дала вам умереть, так прямо и скажите, а не закрывайтесь. Ничего плохого я не хотела. Пускай получилось не совсем удачно, но я только добра вам желала, хотите верьте, хотите нет.
Она не сводила с меня взгляда, точно следователь и судья в одном лице. И внезапно слезы брызнули у нее из глаз. Я знала: тайну свою оплакивает, которая перестала быть тайной, кошек своих, о судьбе которых не осмеливается спросить, достоинство свое, пострадавшее столь карикатурно, топор этот… гибель легенды… И мое предательство. Ничего этого она не сказала, но я все поняла. То есть любовь свою я бы доказала, только приняв ее решение лучше умереть, чем срамиться перед улицей, всегда взиравшей на нее с таким уважением. В вечность Эмеренц не верила, она жила минутой. И со взломом двери для нее весь миропорядок рухнул, похоронив ее под своими развалинами. Зачем я это сделала? Как могла допустить? Вот какие невысказанные вопросы стояли меж нами.
– Эмеренц, – сама начала я, – а если бы вернуть, повторить все сначала, допустили бы вы, чтобы я погубила вас своей рукой?
– Конечно, – коротко ответила она с просохшими уже глазами.
– И не пожалели бы?
– Нет.
– Но я бы ничего не смогла предотвратить, все вышло бы наружу. Рыба эта, кошки… вся грязь.