Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не христианин.
– Но вы же понимаете, что я имею в виду. – Он снова улыбнулся. – Хотя это и приводит вас в смущение… Изложу свою мысль иными словами. Предположим, Мундт прав. Он требовал от меня признания, как вы догадываетесь. Я должен был признаться, что вступил в сговор с британскими лазутчиками, которые спланировали его ликвидацию. На этом строится вся его теория – что вы и я были вовлечены в сложную операцию, задуманную британской разведкой, чтобы избавиться от самого важного человека в Абтайлунге. Он хочет повернуть против нас наше же оружие.
– Он и от меня добивался того же, – произнес Лимас равнодушно и добавил: – Признания, что всю эту отвратительную историю я попросту выдумал.
– Но я сейчас даже не об этом: допустим, что вы так и поступили, предположим, что это правда, – вы же понимаете, мне это нужно только для примера, я говорю чисто гипотетически. Пошли бы вы на убийство ни в чем не повинного человека?
– Мундт сам кровавый убийца.
– Но что, если бы он им не был? Что, если бы они захотели убить меня? Пошел бы Лондон на такое?
– Это зависело бы от… от целесообразности…
– Вот! – воскликнул Фидлер, явно удовлетворенный таким ответом. – Вы поставили бы это в зависимость от необходимости и целесообразности. Что, кстати, всегда делал Сталин. Автомобильная авария и статистика. Для меня это большое облегчение.
– Не вижу почему.
– Вам нужно еще поспать, – сказал Фидлер. – Потом можете заказать любую еду, какую пожелаете. Они все принесут. Завтра вам предстоит выступить перед серьезной аудиторией.
Уже у двери он обернулся и произнес:
– А ведь все мы одним миром мазаны. Шучу, шучу…
Вскоре Лимас действительно заснул, довольный, что обрел в лице Фидлера союзника. Скоро Мундту должны вынести смертный приговор. Как же долго ему пришлось дожидаться такого исхода!
Лиз была совершенно счастлива в Лейпциге. Простота и даже аскетизм жизни здесь давали ей ощущение, что она тоже чем-то жертвует. Небольшой дом, куда ее поселили, казался темным и бедным, пища тоже была скудной, и лучшее из нее неизбежно доставалось детям. За едой они неизменно разговаривали о политике с фрау Эберт – секретарем партийной организации квартала Лейпциг-Хогенгрюн. Это была маленькая неприметная женщина, чей муж заведовал каменоломней где-то за городской чертой. Жизнь здесь в чем-то походила на существование в религиозной общине, мелькала порой мысль у Лиз, – как в монастыре, в кибуце или в чем-то подобном. Как ни странно, но на голодный желудок мир воспринимался лучше, чем был, вероятно, на самом деле. Лиз немного знала немецкий, на котором говорила ее тетушка, и сама поразилась, как быстро забытые слова вернулись к ней. Сначала она опробовала язык на детях, которые хихикали, но охотно помогали ей. Ребятишки отнеслись к ней немного странно с самого начала, словно она была какой-то особенной или обладала некими редкими способностями. Но на третий день один из них набрался храбрости и спросил, не привезла ли она «оттуда» шоколада. Ей стало стыдно, потому что ей и в голову это не пришло. После чего дети почти перестали обращать на нее внимание.
По вечерам наступало время «партийной работы». Они распространяли пропагандистскую литературу, навещали товарищей, задолжавших членские взносы или слишком часто пропускавших собрания, приняли участие в районной конференции на тему «Проблемы, связанные с централизованным распределением продуктов питания», где присутствовали все секретари партийных ячеек, посетили заседание рабочего совета машиностроительного завода, расположенного на одной из окраин.
Наконец на четвертый день – это был четверг – подошло время собрания ячейки того квартала, где она жила. Для Лиз оно обещало стать волнующим событием: она ожидала увидеть пример того, как однажды начнет работать ячейка ее родного Бэйсуотера. Да и тему для вечерней встречи избрали, на ее взгляд, крайне интересную: «Мирное сосуществование после двух великих войн». Ожидалось большое количество членов партии – для обеспечения явки сделали все возможное, убедились, что в это же время не проводится никаких других крупных мероприятий, а вечер был не тот, когда люди в массе своей устремляются по магазинам за покупками.
Пришло семь человек.
Ровно семь, не считая Лиз, секретаря ячейки и представителя райкома. Лиз старалась ничем этого не выдать, но была до крайности расстроена. Она с трудом заставляла себя сосредоточиться на выступлении докладчика, а когда ей это удавалось, он прибегал к столь сложным немецким речевым конструкциям, что уяснить их смысл оказывалось почти невозможно. Это напоминало собрания в Бэйсуотере, походило на вечерние молебны в церкви, которые она посещала в детстве, – та же небольшая группа выполняющих нудную обязанность, немного растерянных людей, но при этом искусственно внушаемое себе ощущение, как важно, чтобы именно такие вот простые люди свершили свою миссию ради общего великого блага. Хотя порой у нее возникало желание – скверное желание, но от него некуда было деться, – чтобы не пришел вообще никто. Потому что тогда абсурд и унижение достигли бы своих абсолютных пределов, и люди бы поняли, что настала пора все коренным образом менять.
Но семь человек… Это было ничто. Хуже, чем ничто, потому что демонстрировало всю инертность и равнодушие народных масс, отчего становилось тоскливо на душе.
Помещение оказалось гораздо просторнее, чем школьный класс в Бэйсуотере, но и это служило слабым утешением. В Бэйсуотере сами по себе поиски комнаты для собрания становились своего рода приключением. Поначалу они скрытничали и делали вид, что никакого отношения к компартии не имеют. Снимали отдельные кабинеты в пабах, банкетный зал кафе «Ардена» или же потихоньку собирались друг у друга на квартирах. Потом в ячейку вступил Билл Хейзел, учитель из местной средней школы, и они стали использовать его класс. Но даже в этом заключался некоторый риск – директор школы полагал, что у Билла собирается драмкружок, а значит, теоретически их могли выставить за порог в любой момент. Но даже в школе было все же лучше, чем в так называемом лейпцигском «Зале мира», находившемся в здании из сборных железобетонных конструкций, где по углам виднелись трещины и висел портрет Ленина. И зачем только они всегда вставляют его портреты в такие нелепые рамы? Из стен торчали похожие на обрезки органных труб декоративные украшения, а плакаты и знамена из кумача насквозь пропылились. Лиз почему-то показалось, что именно так обставляли свои похороны фашисты. И она снова подумала: наверное, Алек был прав. Ты верила во что-то, потому что не могла жить без веры, пусть предмет твоего верования сам по себе ничего не значил, не имел никакого смысла. Как он говорил? «Собака чешет то место, которое у нее чешется. И у каждой собаки такое место свое». Нет, все не так, и Алек ошибался. Произносить подобные слова было шутовским легкомыслием. Мир, свобода, равенство – это все не абстракции, а реальные понятия. И от исторических фактов никуда не денешься, а именно на их основе партия строила свою деятельность, намечала цели. Нет, определенно Алек заблуждался: истина существовала независимо от желания людей, ее подтверждал весь ход исторического развития, и каждый индивидуум должен был это признать. В противном случае ему грозила опасность стать жертвой исторического прогресса, на пути которого он вставал. Партия шла в авангарде истории, в первых рядах борцов за мир… Но увиденное этим вечером способно было поколебать всякую уверенность. Жаль, что пришло всего семь человек. Так мало. Да и у пришедших вид был встревоженный и голодный.