Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маргарет, похоже, растерялась. Она сказала:
– Я слышала, что Скотти поэтому не пригласил меня на Пасху…
Не было слышно ни звука, но Маргарет вскочила.
– Мать идет, – произнесла она одними губами, и почти тут же миссис Ганнет вошла в комнату с хорошо отрепетированной улыбкой на лице и сказала:
– Альва, вот ты где!
– Я рассказывала ей про остров, мамочка, – сказала Маргарет.
– Ох. Там страшно много бокалов скопилось, Альва, и они будут мешаться за обедом. И, Альва, у тебя есть чистый передник?
– Желтое мне так жмет, мамочка, я померила его…
– Дорогая, послушай, не стоит устраивать кавардак с примерками прямо сейчас, до отъезда еще целая неделя…
Альва спустилась, прошла через голубоватый холл, услышала серьезные, чуть навеселе голоса из кабинета и увидела, как дверь швейной комнаты тихонько закрылась изнутри при ее приближении. Она вошла в кухню, думая об острове. О целом острове, который принадлежит им, – куда ни бросишь взгляд, все их. И камни, и солнце, и сосны, и глубокие холодные воды залива. Что она там будет делать? Что там вообще делает прислуга? Она сможет поплавать в неурочное время, погулять в одиночестве, а иногда, когда им вздумается пойти в бакалею, может быть, и на лодочке покататься. Там не будет столько работы, как здесь, – так сказала миссис Ганнет. Она сказала, что служанки очень любили эти поездки. Альва подумала о других служанках, этих более одаренных, более сговорчивых девушках: неужели и вправду им нравилось? Что за неведомую ей свободу, что за смысл находили они в этом?
Она наполнила раковину, снова достала сушилку и принялась мыть бокалы. Непонятно почему она чувствовала тяжесть, тяжесть из-за жары, усталости и равнодушия и от долетающего отовсюду неразборчивого, смутного шума – жизней других людей, лодок, машин, танцев, от вида этой улицы, от обещанного острова, от грозного и непрерывного ослепительного сияния солнца. Ни слова сказать, ни рукой шевельнуть.
Надо не забыть перед обедом пойти наверх и сменить передник.
Она слышала, как открылась дверь. Это был кузен мистера Ганнета.
– Вот тебе еще стакан, – сказал он. – Куда его поставить?
– Куда хотите, – сказала Альва.
– Скажи «спасибо», – сказал кузен мистера Ганнета, и Альва обернулась, вытирая руки о передник, удивившись поначалу, а потом, совсем скоро, удивление как рукой сняло. Она ждала спиной к столу, а кузен мистера Ганнета слегка приобнял ее, как в знакомой игре, и потратил какое-то время, целуя ее в губы. – Она пригласила меня приехать на остров в августе, в какой-нибудь выходной, – сказал он.
Кто-то окликнул его из патио, и он вышел, двигаясь с грациозной, слегка насмешливой скрытностью, свойственной людям хрупкого телосложения. Альва так и стояла, прислонившись к столу.
Прикосновение незнакомца раскрепостило ее, тело отозвалось благодарностью и ожиданием, она ощутила легкость и уверенность, как никогда прежде в этом доме. Оказывается, кое-чего она не учла – насчет себя, насчет них, – оказывается, с ними можно сосуществовать, и это вполне реально. Теперь она была не прочь подумать об острове – голые раскаленные камни и черные сосенки. Теперь она видела их иначе, – может быть, теперь она и захочет туда поехать. Но все имеет оборотную сторону. Ей предстояло постичь еще кое-что – некое уязвимое место, новое, пока еще непостижимое унижение.
Точка под названием Блэк-Хорс обозначена на карте, но здесь ничего нет, кроме лавочки, трех домов, старого кладбища и конюшни, принадлежавших прежде церкви, которая давно сгорела. Летом здесь жарко – ни придорожной тени, ни ручья поблизости. Дома и лавка построены из красного кирпича и выкрашены в линялый желтый колер с редкими вкраплениями серого или белого, украшавшими печные трубы и окна. А за ними – бескрайние поля одуванчиков, золотарника и высоченные заросли фиолетового чертополоха. Око путника, следующего к озерам Мускоки и в леса на севере, не может не заметить, что здесь щедрый пейзаж истончается и уплощается, износившиеся локти скал опускаются в поля, а глубокие живописные рощи кленов и вязов уступают дорогу густым и менее радушным зарослям березы и тополя, сосны и ели, где в послеполуденном зное остроконечные деревья у края дороги становятся прозрачными, голубеют, растворяясь вдали, словно ватага привидений.
Мэй лежала в большой, уставленной коробками подсобке позади магазина. Именно сюда она перебиралась спать летом, когда жара наверху становилась невыносимой. Хейзл ночевала на диване в комнате напротив и полночи крутила радио. Бабушка по-прежнему спала наверху в закупоренной комнатенке, заставленной громоздкой мебелью и увешанной старинными фотографиями, пропахшей нагретым линолеумом и старушечьими шерстяными чулками. Мэй не могла определить, который час, потому что, кажется, ей еще не приходилось просыпаться так рано, как сегодня. Обычно она вставала, когда по полу к ее ногам подползало горячее солнечное пятно, на шоссе громыхали фермерские молоковозы, а бабушка сновала взад-вперед между магазином и кухней, где на плите грелся кофейник и шкварчал на сковородке толстый ломоть бекона. Проходя мимо старого диванчика, на котором спала Мэй (раньше он стоял на крыльце, и подушки его до сих пор чуточку пахли плесенью и сосновыми иголками), бабушка машинально дергала простыню, говоря:
– Вставай, вставай же или ты решила проспать до обеда? Тут человек бензин спрашивает.
И если Мэй, сердито бурча, натягивала на голову простыню и не вставала, то бабушка в следующий раз приносила с собой немножко холодной воды на дне кружки и, проходя мимо, невзначай плескала внучке на ноги. Тут Мэй вскакивала, отбросив от лица длинные пряди волос, все еще хмурясь спросонья, но не обижаясь на бабушку, – она принимала бабушкины правила, как принимала шквал с дождем или рези в животе – с железной уверенностью, что все это когда-нибудь да пройдет. Она одевалась, не снимая ночной рубашки, просто вытащив руки из рукавов, – одиннадцатилетняя Мэй как раз вступила в пору неистовой стыдливости, она наотрез отказывалась от прививок в попу и возмущенно вскрикивала и прикрывалась, когда Хейзл или бабушка входили в комнату во время ее переодеваний, – Мэй считала, что они нарочно это делают, потешаясь над ней, осмеивая саму идею о ее праве на уединение. Она выходила, заливала в машину бензин, а потом возвращалась, окончательно проснувшаяся и голодная, и завтракала пятью тостами с мармеладом, арахисовым маслом и беконом.
Но этим утром Мэй проснулась, когда в подсобке только-только начало светать, – этикетки на картонных коробках едва виднелись. «„Томатный суп Хайнца“, – прочитала она, – „Абрикосы Золотой долины“». Она совершила секретный ритуал, собирая буквы в тройки. Если сошлось, значит день будет удачный. Тут ей показалось, что она услышала шум, будто кто-то ходил по двору Непостижимая истома охватила все ее тело от самых пяток, заставляя поджать пальцы ног и вытянуть ноги до самого края дивана. Во всем теле ощущалось то же самое, что чувствуешь в носу, когда вот-вот чихнешь. Она встала с кровати так тихо, как только могла, осторожно прокралась по голым доскам подсобки, шатким и пружинящим под ногами, и ступила на шероховатый кухонный линолеум. На ней была старая ситцевая ночнушка Хейзл, вздымающаяся за спиной, словно призрачный плащ.