Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В какой-то момент проехали коробку заброшенного животноводческого комплекса. Вокруг на много километров ничего не было, но рядом с этой зияющей пустыми окнами коробкой стоял маленький дом. Пока он был в поле зрения, из коробки вышли две маленькие фигурки. И снова на многие километры не стало никого.
Пустые земли манят как раз своей пустотой. Совсем рядом – выйти из машины – находится пространство, в котором человеческая жизнь совершается по другим законам. Там есть деревни, в которых нет людей. Недавно на социологии привели такие цифры: в стране несколько десятков тысяч поселений, в которых живет до десяти человек, одиннадцать городов-миллионников и одна Москва. Почему эти два человека не уехали из своего дома около заброшенной фермы? Кто-нибудь может представить, что у них в голове?
В такой деревне родился его отец. Точнее, он родился возле нее, в поле. До ближайшего загса добрались с опозданием, дату в свидетельстве о рождении записали более позднюю. Однажды, в те времена, когда маленького Севу еще возили на лето в Дятьково, семья отправилась на родину отца – в деревню Желтянка. С брянского вокзала в сторону Калужской области тогда еще ходил паровоз-кукушка. Спустя два часа он останавливался прямо в лесу, около поначалу неразличимой просеки. Семья там вышла и шла минут сорок, пока лес не расступился. Это был небольшой луг, на котором паслись коровы, и около десятка деревянных домов. Севе было около шести, он запомнил только детали: огромных настырных слепней, огороды и крапиву, толстые ежедневные оладьи со сметаной по утрам, горячую печь, на которую клали спать детей. Оладьи пекла даже не бабушка – прабабушка, вечная и несгибаемая. Говорили, что она жива до сих пор. Умерли все деды и бабки, их детей и внуков разметало по свету. Более того, они почти ничего не знают друг о друге. Мама не может вспомнить отчества отца, который умер, когда ей было восемнадцать. Она никогда не интересовалась тем, кто ее дед, и ничего не может о нем рассказать. Она уехала из одного неблагополучия в другое, и это будто давало право не интересоваться ничем. Какая разница, что за биография у людей, которые неприятны, плохо пахнут и выглядят? Что еще за выгода знать их прошлое? Семья не взрастила интереса друг к другу. В этом народе есть только одно поколение – то, которое живо. Но Сева был уверен, что прабабушка живет там же, где всегда, и в семь утра у нее до сих пор на столе тарелка свежих оладьев. И она ждет там всех нас.
– Откуда ты едешь?
Сева как будто очнулся и пару секунд вспоминал, кто это его спрашивает и зачем. И какие-то мгновенья он не мог вспомнить, не мог понять, как и что ему отвечать. Но – реальность разом вернулась.
– Из Ростова.
Мысли в голове улеглись, в сознании были только дорога и гул автомобиля. Пауза показалась долгой.
– Из какого Ростова?
Именно потому, что Сева не хотел эффекта, он как будто подумал и вздохнул:
– Из Ростова-на-Дону.
Он краем глаза увидел, что мужчина на него посмотрел. Едем дальше.
– Всю дорогу автостопом?
– Ага, – вздохнул Сева.
Помолчали.
– Давно в пути?
«А что – я довольно давно в пути», – подумал Сева.
– Третий день.
Слева от себя Сева угадывал озадаченность. В понятный кондиционированный мир автомобиля пробралась какая-то иная форма жизни. И там, слева, еще не определили для себя, то ли речь идет о ком-то вроде крупного насекомого, которое должно вызывать гадливость и страх, то ли просто о заблудшем представителе рода человеческого. Сева почувствовал прикосновение чужого сканирующего взгляда и постарался выглядеть проще: давайте сделаем вид, что у нас рядовая ситуация – я скоро выйду, и обо мне можно будет забыть. Водитель же в этот момент, как будто с усилием отрываясь мыслями от чего-то оставленного в Москве, думал: а хочет ли он знать больше об этой незапланированной иной форме жизни? Против привычного нелюбопытства к людям выступала прежде всего перспектива скуки в дороге.
– Что – из Ростова-на-Дону – в Марьино? – весело спросил он.
Сева уловил иронию, улыбнулся и торжественно произнес:
– Я еду смотреть великий град Петра, о чем мечтал всю свою короткую жизнь.
5
Сева не мог вспомнить, когда и где он впервые увидел Кузьму. Он завелся в комнате на девятом этаже, как таракан, который иногда приходил поприсутствовать. Антон смотрел на него с омерзением – как отличник на двоечника с нечистыми руками и улыбочкой настоящего директора земного шара. Кузьма действительно был похож на таракана. Бестелесное дистрофичное существо с подростковыми первыми усиками на выпирающей вперед верхней губе. Толстые стекла широкоформатных очков, делавшие маленькими широко расставленные глазки. Сальные жидкие волосы.
Когда Кузьма впервые прочел Севе свое стихотворение, тому пришлось крепко задуматься. Это была работа на молекулярном уровне. Казалось, что из всего алфавита для этого стихотворения Кузьма взял всего пять-шесть букв – и сплел из них кружевную ткань. Обдумывать можно было любое словосочетание, Севе запали некие «феатры трои». Рассматривая текст глазами, в отдельной строке Сева вдруг обнаружил палиндром – и изумленно взглянул на Кузьму. Тот улыбался, как насекомое, – прикрыв от удовольствия глаза.
Кузьму не отвлекало ничто. Однажды в комнате Севы он прочел статью Хайдеггера о пространстве во время вечеринки, в середине которой включили громкую музыку. Трудно было представить, что у него есть член. Но унизить его было невозможно. Однажды он пришел на факультет, одетый в одеяло. Пришел на спор и отучился в течение дня, заглянул в библиотеку. Что он выиграл в этом споре, известно не было, но что-то выиграл.
Он казался абсолютно светлой личностью, живущей в самой отдаленной от мира норе, которую только можно представить. И было непонятно, как его существование вообще можно обнаружить – и как вылезти из этой норы. Но оказалось, что там, в глубинах, на которые никто не опускается, тоже есть жизнь, и там тоже пытается пробиться искусство.
Сева вел себя с Кузьмой бережно. Он понимал, что никогда не окажется на тех глубинах, из которых тот выполз. Севе казалось, что Кузьма из мира, где еще нет языка, где он только складывается, где вместо языка еще одни корневища, и пока неясно, какие слова и значения вырастут из этих корневищ.
Собственные Севины тексты разом предстали наивными. Так может писать вульгарный дикарь, который думает, что язык принадлежит только ему, думал Сева. В его стихах было слишком много ролевого. И в столкновении с поэзией корней и грамматики лирический герой выглядел как представитель детской театральной школы.
И вместе с тем от этой чужой поэзии было ощущение космоса, вакуума, способного вобрать, высосать ровно столько твоей энергии и тепла, сколько у тебя вообще может быть. Эта поэзия пугала, потому что не нуждалась в человеке. И в то же время без ощущения, что одной ногой ты отныне стоишь там – Там! – писать больше было невозможно. Сева стал наблюдать за звуковой организацией, он пробовал освобождать слова от значений, попытался передавать значение только звуком, поворачивать корни слов в противоположные стороны. Он двигался ощупью, ему надо было перенести это на себе.