Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты не станешь слушать Луиджи Ноно[93]и песни протеста Мерседес Сосы,[94]смотреть фильмы Оливера Стоуна и есть артишоки.
Ты не станешь брить ноги, не острижешь волосы, у тебя никогда не будет прыщей, кариеса, конъюнктивита, вздутого живота, ни (еще не хватало) геморроя.
Ты не станешь ходить босиком по асфальту, камням, гравию, плитке, резине, шиферу и металлу, не станешь опускаться на колени на поверхности тверже, чем хлеб для тостов (до того, как его поджарили).
Ты не станешь употреблять слова: теллурический, чолито, рефлексировать, визуализировать, государственник, косточки, выжимки и социетальный.
Ты не станешь заводить хомячков, полоскать горло, носить парик, играть в бридж, никогда не наденешь шляпу или берет.
Ты не станешь браниться и танцевать рок-н-ролл.
Ты никогда не умрешь.
— Все модели Эгона Шиле худенькие, даже костлявые, и, по-моему, очень красивые, — рассуждал Фончито. — Ты, наоборот, пухленькая и тоже очень красивая. Как это объяснить?
— По-твоему, я толстая? — возмутилась донья Лукреция.
Она слушала пасынка вполуха, поглощенная мыслями об анонимках — на сегодняшний день их набралось уже семь — и о собственном письме к Ригоберто, написанном ею накануне, которое теперь лежало в кармане ее халата. Фончито болтал без умолку, как всегда, о своем Эгоне Шиле, и мачеха встрепенулась лишь услышав слово «пухленькая».
— Нет, не толстая. Я сказал «пухленькая», — оправдывался мальчик.
— Это все твой отец, — пожаловалась донья Лукреция, придирчиво оглядывая себя. — Когда мы поженились, я была очень стройной. Но Ригоберто всегда считал, что современная мода на худышек уродует женское тело и что красивая женщина должна быть дородной. Он так и говорил: «дородной». Чтобы доставить ему удовольствие, я поправилась. Да так больше и не похудела.
— Тебе идет, — поспешил Фончито загладить неловкость. — Я заговорил про натурщиц вовсе не поэтому. Просто интересно, почему они мне нравятся, и ты тоже нравишься, хотя ты больше каждой из них раза в два, не меньше.
Нет, ребенок не мог написать таких писем. Анонимки отличала изысканная чувственность, в одной оказалась целая поэма под названием «Песнь телу возлюбленной», в которой по отдельности воспевались лицо, плечи, талия, грудь, живот, ягодицы, бедра, лодыжки, ступни. Таинственным поклонником пышных форм мог быть только дон Ригоберто. («Этот тип по вам с ума сходит, — заявила Хустиниана, пробежав глазами «Песнь…». — Знаете, по-моему, это дон Ригоберто. Фончито, конечно, смышленый, но откуда ему знать такие слова. К тому же тот, кто это писал, успел хорошенько вас разглядеть».)
— Мамочка, а почему ты все время молчишь? И смотришь непонятно куда? Ты сегодня какая-то странная…
— Это все из-за анонимок. Знаешь, Фончито, они все не идут у меня из головы. Я помешалась на этих чертовых письмах, совсем как ты на своем Эгоне Шиле. Целыми днями их перечитываю, снова и снова.
— А что в этом плохого? Разве там написано что-то плохое или обидное?
— У них нет подписи. И мне порой кажется, что их прислал какой-то призрак, а вовсе не твой папа.
— Ты прекрасно знаешь, что это он. Все идет по плану, не переживай. Вы очень скоро помиритесь, вот увидишь.
Воссоединение дона Ригоберто и доньи Лукреции стало вторым великим наваждением мальчика. Он говорил о грядущем примирении с такой уверенностью, что у мачехи скоро не осталось сил ему возражать. Правильно ли она поступила, показав пасынку анонимки? Содержание некоторых писем было столь интимным, что женщина всякий раз твердила про себя: «Это — ни за что». И всякий раз читала вслух письмо, зорко следила за реакцией Фончито и ждала, что он выдаст себя. Но нет. За неизменным удивлением следовал восторг, затем делался единственно возможный вывод: это папа написал, кто же еще. Погруженная в размышления донья Лукреция не сразу заметила, что Фончито притих и отрешенно глядит в окно на оливковую рощу, словно зачарованный каким-то воспоминанием. На самом деле Фончито рассматривал собственные руки, поочередно поднося их к глазам; он тряс ими, вытягивал кисти, сплетал и расплетал пальцы, прятал большой палец, складывал из пальцев причудливые фигурки, как в китайском театре теней. Однако Фончито, судя по всему, интересовали вовсе не тени; он изучал собственные пальцы, как энтомолог изучает под микроскопом бабочку.
— Можно узнать, чем ты занят?
Мальчик, не прерывая своего занятия, ответил вопросом на вопрос:
— Скажи, тебе не кажется, что у меня уродливые руки?
Что взбрело в голову дьяволенку на этот раз?
— Ну-ка, посмотрим. — Донья Лукреция решила подыграть пасынку. — Дай их сюда.
Только Фончито вовсе не играл. Очень серьезный, он встал со стула, подошел к мачехе и положил руки к ней на ладони. Ощутив прикосновение его мягких, гладких ладошек, донья Лукреция вздрогнула. Руки у Фончито были маленькие, пальцы тонкие и длинные, бледно-розовые ногти тщательно подстрижены. Подушечки перепачканы то ли краской, то ли тушью. Донья Лукреция долго рассматривала ладони пасынка, пользуясь случаем, чтобы приласкать их.
— И вовсе они не уродливые, — заявила женщина наконец. — Хотя мыло и мочалка не помешали бы.
— Жаль, — мрачно произнес мальчик, убирая руки. — Значит, в этом мы с ним не похожи.
«Ну вот. Началось». Эта история повторялась из вечера в вечер.
— Объясни-ка поподробнее.
Фончито не было нужды упрашивать. Как мачехе наверняка известно, Эгон Шиле помешался на руках. Не только собственных, а на руках вообще, руках всех его моделей, мужчин и женщин. Нет, она об этом не знала. Через мгновение на коленях у доньи Лукреции оказался альбом с репродукциями. Ну, теперь-то она видит, какое отвращение Эгон Шиле питал к большому пальцу?
— К большому пальцу? — рассмеялась донья Лукреция.
— Присмотрись к портретам. Например, к Артуру Ресслеру, — горячо продолжал Фончито. — Или вот этот: «Двойной портрет генерального инспектора Генриха Бенеша с сыном Отто»; а вот еще Эрих Ледерер; и автопортреты. У моделей на каждой руке по четыре пальца. А большой спрятан.
Это еще зачем? К чему скрывать большой палец? Потому что он самый уродливый? Или художник боялся нечетных цифр, думал, что они приносят несчастье? Или стыдился собственного деформированного пальца? Что-то с руками у Эгона Шиле было не в порядке; а иначе как объяснить, что на всех фотографиях он прячет их в карманах или принимает нелепые позы, скрючив пальцы, словно злая ведьма, протягивает их к фотографу, поднимает над головой или широко разводит в стороны, словно крылья? Художника волнуют все без исключения руки: мужские, женские, свои собственные. Неужели она и вправду не замечала этого раньше? Разве не удивительно, что у хрупких красивых натурщиц такие грубые, некрасивые руки с широкими ладонями и короткими пальцами? Вот, например, картина 1910 года, «Стоящая обнаженная с черными волосами».