Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это тянулось долго. Когда же наконец все, что положено, было мною исполнено, следователя Спирина в присутствии уже не было. Идти к нему на дом не имело смысла. Мы с господином Спириным друг друга недолюбливали, встреча в домашней обстановке обещала быть и бесполезной, и неприятной. К тому же Завалишина ждала меня. И я вместо вчерашних более чем туманных предположений, какие и объяснить-то мудрено, мог сообщить ей нечто существенное!
Она прочла это по моему лицу прежде, чем я успел переступить порог. Стремительно бледнея — даже губы посерели, — она прошептала:
— Говорите! Скорее!
— Успокойтесь, Елена Гавриловна, ничего определенного пока сказать нельзя…
— Скорее… — повторила она, кажется готовая потерять сознание. Пользуясь этим, я позволил себе неслыханную дерзость: обнял ее за плечи и бережно усадил на диван. Она едва ли это и заметила, зато я разом почувствовал себя ее другом, защитником, покровителем, то есть, проще говоря, счастливейшим из смертных.
— В доме предварительного заключения, — начал я, стараясь говорить как можно спокойнее и будничней, — сейчас находятся трое задержанных, которые признались, что похищали детей с целью продажи их в другие губернии. Подробности мне, к сожалению, пока не известны. Все, что возможно, я разузнаю завтра.
Она быстро отвернулась, махнув рукой, что явно означало: «Выйдите!» Не хотела, чтобы я видел ее слезы… Послушно отступая к выходу, я спросил:
— Мне прийти завтра?
— Подождите, — с трудом проговорила она. — Сейчас…
И скрылась за дверью соседней комнатушки. Белинда с комично обеспокоенным видом засеменила вслед. Ждать пришлось недолго. Десяти минут не прошло, как Елена появилась снова. Все еще бледная, с покрасневшими веками, она была почти спокойна.
— Извините. Знаете, когда человек на пределе сил, он перестает понимать себя. После того как они закрыли следствие, мне казалось, ничего нет страшнее полной безнадежности. Думала, мне бы хоть крошечную искорку надежды, иначе не выжить. Появились вы. Вы дали мне эту искорку. Теперь я схожу с ума, чувствуя, насколько она эфемерна. И вместе с тем не могу поверить, что Миши нет, сердце говорит, что он жив. Хотя я ведь понимаю… Надежда — страшная вещь. — Завалишина попыталась улыбнуться. — Не примите за неблагодарность… Я не умею выразить, до чего признательна вам. Но пожалуйста, оставьте меня сейчас. Не сердитесь. — Кончиками пальцев она чуть приметно коснулась моего рукава. — Я не в состоянии разговаривать. Эти завтрашние подробности… мне надо их знать. Какими бы они ни были. Неизвестность меня убивает.
— Вам будет легче, если я уйду?
— Не будет. Я просто выпью водки и попытаюсь уснуть.
— Вы пьете водку?
У меня сжалось сердце.
— Иногда, — отвечала она равнодушно.
Афанасий Ефремович Спирин, следователь по уголовным делам, пожилой коренастый человек с грубыми чертами неприветливого лица, третировал меня как назойливого мальчишку. Особое его коварство состояло в том, что он не давал мне ни единого повода возмутиться, вспылить, пожаловаться начальству. Последнего я и так бы не сделал, но Спирин, очевидно, не желал рисковать.
Если бы некто взял на себя неблагодарный труд подслушивать и записывать наши с Афанасием Ефремовичем диалоги, любому, кто прочел бы такую запись, образ действия Спирина показался бы безупречно корректным, тогда как в моих репликах частенько сквозила худо скрытая досада. Однако скажу и теперь: у меня были причины досадовать. Следователь бесподобно умел, не произнося ни звука, выразить собеседнику всю меру своего презрения.
Одним из самых убийственных видов его оружия были паузы. Ими он доводил до умоисступления подозреваемых и свидетелей и это же испытанное средство пускал в ход, сталкиваясь со мной. Было истинной пыткой говорить с ним, задавать ему какие бы то ни было вопросы.
Этот человек давал мне понять, что мой интерес к делу, как, впрочем, и самое мое существование, он находит в высшей степени нелепым и бесполезным. Заданный ему вопрос надолго повисал в воздухе, и в этом подвешенном состоянии скоро начинал казаться абсолютно идиотским. Меж тем Спирин безмолвно устремлял на собеседника тяжелый взгляд мыслителя, давно привыкшего к людской глупости, но никогда еще не встречавшего столь совершенного образчика оной.
Впав в созерцание сего редкостного феномена, Спирин застывал за своим столом массивною недвижимой глыбой, излучая холодную скорбь. Наконец, колоссальным усилием воли поборов скуку и отвращение, он медленно разжимал уста и с бесконечным терпением отвечал.
Эта очаровательная привычка, помимо всего прочего, делала наши собеседования куда более длительными, нежели то было необходимо. Спирин никуда не спешил. Он делал все для того, чтобы я стократно подумал, прежде чем обратиться к нему еще раз. Но на мою беду, у меня не было выбора.
На сей раз из нашей приятной беседы мне удалось узнать, что сладкогласный Федор Пистунов со товарищи угодил в лапы закона по доносу своего же приятеля и собутыльника Серафима Балясникова. Заподозрив что-то, Балясников начал выслеживать их, подслушивать хмельные разговоры, но главное, в качестве приманки «подсовывать» им, по выражению Спирина, шестилетнего сына своей сожительницы Настасьи Куцей.
В конце концов уловки доморощенного Холмса увенчались успехом. Пистунов и его сообщник Фадеев похитили мальчика и увезли его в сопредельную Калужскую губернию, где у них имелся приятель без определенных занятий, в прошлом титулярный советник Толстуев.
Предполагая, что мальчик именно там, Балясников направил полицию по следу, и злоумышленники были без промедления взяты под стражу. Все, кроме Василия Толстуева, который гулял на свободе еще несколько дней. Последний утверждает, будто ничего не знал о преступных деяниях Пистунова и Фадеева. Они-де, имея ключ от его квартиры, останавливались там в отсутствие хозяина, только и всего. Однако его запирательство не внушает доверия. К тому же Толстуев политически неблагонадежен, оттого и со службы в свое время вылетел. Его частые отлучки, которыми пользовались похитители, сами по себе подозрительны. Удовлетворительно объяснить их цель он не смог, так что, вероятнее всего, речь идет о распространении запрещенной литературы, а то и о чем-либо похуже. Следовательно, упрятать Толстуева в тюрьму в любом случае не вредно.
Последнего Спирин, разумеется, не стал высказывать напрямик. Но общий смысл его желчных отрывистых реплик был именно таков. Через силу продолжая невыносимую сцену, я задал Афанасию Ефремовичу очередной вопрос:
— Что представляет собою Серафим Балясников?
Посозерцав в моем лице ничтожнейшего из смертных, Спирин закурил. У него была трубка, добрая утешительница, помогающая кое-как примириться с существованием столь презренных существ. Потом, не переставая угрюмым взором сверлить мою переносицу, с гадливостью молвил: